Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями - Яновская Лидия. Страница 41
«За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык!
За мной, мой читатель, и только за мной, и я покажу тебе такую любовь!
Нет! Мастер ошибался, когда с горечью говорил Иванушке в больнице в тот час, когда ночь переваливалась через полночь, что она позабыла его. Этого быть не могло. Она его, конечно, не забыла».
И далее, поскольку на обороте листа слишком мало места, диктуется — в последние месяцы жизни, в последнюю тетрадь дополнений (карт. 10, ед. 1, с. 26–29) — взволнованная страница о Маргарите, занимавшей «со своим мужем вдвоем весь верх прекрасного особняка в саду в одном из переулков близ Арбата». (И снова эмоциональный взлет: «Очаровательное место! Всякий может в этом убедиться, если пожелает направиться в этот сад. Пусть обратится ко мне, я скажу ему адрес, укажу дорогу — особняк цел еще до сих пор».)
И только потом писатель переходит к строкам, существующим в набросках давно: «Но лишь только исчез грязный снег с тротуаров и мостовых…»
Интонация первых строк — ключ к звучанию части в целом.
Они очень по-разному написаны, эти две части романа. Стиль части первой почти реалистичен, несмотря на то, что фантастика здесь начинается с первых же страниц — с появления дьявола в Москве и скрещения эпох, разделенных двумя тысячелетиями. Часть первая полна реалий бытия — при всех великолепных всплесках фантасмагории (в сеансе черной магии или в главе о посещении киевским дядей, а потом и буфетчиком «нехорошей квартиры»). Образы и судьбы людей на фоне фантастических событий развиваются во всей жестокой земной реальности — и в настоящем и в прошлом. И даже приспешники сатаны удивительно конкретны и зримы…
А часть вторая романтична. Поэтическая фантастика полета Маргариты переливается в фантасмагорию бала у Сатаны, и блистательные сатирические сцены в этой части не снимают ощущения торжествующей бесконечности вымысла.
Даже четыре «древние», или «евангельские», главы стилистически делятся на две группы — по две. Ибо есть, согласитесь, какие-то не сразу уловимые, но тем не менее очень важные различия между главами, вошедшими в первую часть («Понтий Пилат» и «Казнь»), написанными с невероятной прозрачностью и как бы полным отсутствием рассказчика, и главами второй части («Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа» и «Погребение»), собственно представляющими роман мастера, где образность насыщенней, а стиль тревожен и напряженно эмоционален.
Во второй части даже место казни названо иначе: не Лысая Гора, как в части первой, а Лысый Череп. Хотя оба названия не придуманы Булгаковым: они извлечены из «Энциклопедического словаря» Брокгауза и Ефрона.
Еще больше эти главы — по две — различны по существу. В главах первой части перед нами Иешуа и Пилат в их вечном диалоге — преобразованный, преображенный и все же евангельский миф. Во второй части центральный персонаж этих глав один — Понтий Пилат: Пилат после казни Иешуа. Судьба, которой в Евангелии нет; домысленный, воображаемый, романтический сюжет о раскаянии и расплате…
Что-то новое происходит во второй части и с музыкальными лейтмотивами в романе. Мы еще вернемся к этим образам-мотивам, мотивам розы и розового масла, мотивам отравительства и яда, этим струящимся отражениям ночной исповеди мастера в доме скорби, отражениям его, мастера, романа о Понтии Пилате, так совпавшего с рассказом Воланда.
Эти мотивы-отражения во второй части романа пронизывают сцены бала у сатаны. Но мастера нет на балу, мастер никогда не видел бала — откуда же они струятся здесь? И не предположить ли, что этот бал, и «евангельские» главы второй части, и Маргарита с ее полетом — созданы воображением Ивана Николаевича Понырева, потрясенно и навсегда запомнившего рассказ мастера? Но тогда и фантастическое разрешение судеб, окончательно развязывающее все узлы в романе, тоже его создание?
Незавершенный роман почти сложился, обретая свою замечательную, не всегда и не до конца осознаваемую читателем стройность. Воланд, встретившийся с Берлиозом на Патриарших, во второй части встречается с ним снова, чтобы распрощаться навсегда: Берлиоз уходит в небытие. Мастеру в этой же второй части Воланд обещает вечность. И Иван Бездомный, вначале ученик Берлиоза, в последней главе романа становится учеником мастера… Он хочет — и, пожалуй, может — написать об Иисусе и Пилате (о Пилате, главным образом!) заново и иначе. И, может быть, свое продолжение уже написал?.. И, может быть, даже всю вторую, романтическую часть этого «правдивейшего повествования»?..
На последних страницах Эпилога — в последних строках Эпилога — Ивану снятся сны.
В «Мастере и Маргарите» немало снов, очень разных эмоционально и образно, но неизменно играющих чрезвычайно важную роль в художественной структуре романа. Сны Маргариты, то разворачивавшиеся, то сокращавшиеся от редакции к редакции, так что в конце концов из них оставлен единственный, провидческий и тревожный… Сатирическая фантасмагория сна Никанора Босого, явно наведенная надувалой Фаготом… Картина казни, представленная как предрассветный сон Ивана в лечебнице — сон, продолжающий рассказ Воланда и, вероятно, посланный Воландом Ивану в ответ на горячую его, Ивана, мольбу.
(«— Скажите мне, а что было дальше с Иешуа и Пилатом, — попросил Иван, — умоляю, я хочу знать.
— Ах нет, нет, — болезненно дернувшись, ответил гость, — я вспомнить не могу без дрожи мой роман. А ваш знакомый с Патриарших сделал бы это лучше меня».
Ночной гость исчезает, и в предрассветный час Ивану начинает сниться, что солнце уже снижалось над Лысой Горой…)
Сны в Эпилоге существенно отличаются от всех других — хотя бы тем, что слишком напоминают сны из ранней, неоконченной повести Булгакова «Тайному другу».
В повести «Тайному другу» герою снится мучительный сон. Лютый мороз… крест на чугунном Владимире в неизмеримой высоте над замерзшим Днепром… враждебное, угрожающее состояние окружающего мира… И петлюровский полковник со страшным, «изрытым оспой» лицом, который убивает, избивая стальным шомполом, человека, еврея (так у Булгакова: сначала — «человека», потом — «еврея»). «…Он погибал под стальной тростью, и во сне я ясно понял, что его зовут Фурман, что он портной, что он ничего не сделал, и я во сне крикнул, заплакав…» «…Я погиб во сне. В мгновение решил, что лучше самому застрелиться, чем погибнуть в пытке, и кинулся к штабелю дров. Но браунинг, как всегда во сне, не захотел стрелять, и я, задыхаясь, закричал».
Герой повести просыпается с криком. А потом ему снится другой сон, лирический и печальный, где любимые — живы и в квартире — тепло. Проснувшись, он долго сидит на своем диване, вытирая заплаканное лицо… И принимается писать роман.
Это — творческие сны. К разным людям творческий импульс, вероятно, приходит по-разному. Как на самом деле этот импульс приходил к Булгакову, неизвестно. Но в художественной трактовке Михаила Булгакова, в его образном толковании чаще всего замыслы зарождаются именно так — во сне.
Во сне приходит к Максудову в «Театральном романе» замысел новой пьесы: «Так тянулось до конца января, и вот тут отчетливо я помню сон, приснившийся в ночь с двадцатого на двадцать первое.
Громадный зал во дворце, и я будто бы иду по залу. В подсвечниках дымно горят свечи, тяжелые, жирные, золотистые. Одет я странно, ноги обтянуты трико, словом, я не в нашем веке, а в пятнадцатом. Иду я по залу, а на поясе у меня кинжал. Вся прелесть сна заключалась не в том, что я явный правитель, а именно в этом кинжале, которого явно боялись придворные, стоящие у дверей. Вино не может опьянить так, как этот кинжал, и, улыбаясь, нет, смеясь во сне, я бесшумно шел к дверям.
Сон был прелестен до такой степени, что, проснувшись, я еще смеялся некоторое время».
Почти во сне — во сне с открытыми глазами — является другой замысел: «…Из-под полу по вечерам доносился вальс, один и тот же (кто-то разучивал его), и вальс этот порождал картинки в коробочке, довольно странные и редкие. Так, например, мне казалось, что внизу притон курильщиков опиума, и даже складывалось нечто, что я развязно мысленно называл — „третьим действием“. Именно сизый дым, женщина с асимметричным лицом, какой-то фрачник, отравленный дымом, и подкрадывающийся к нему с финским отточенным ножом человек с лимонным лицом и раскосыми глазами. Удар ножом, поток крови…» (Короче, «Зойкина квартира»…)