Слоновья память - Лобу Антунеш Антониу. Страница 14
По возвращении домой будущий психиатр, в свою очередь, получал урок Закона Божьего («Молитесь, дитя, чтобы не было революции: этот народец вполне способен перебить нас всех, как мух»), ему объясняли, что Бог, существо по определению консервативное, обеспечивает институциональное равновесие, одаривая тех, кто не имеет прислуги, эффективной скоротечной чахоткой, освобождая их от ежедневной монотонной работы по дому и приливов в начале менопаузы, тех мучительных моментов, когда, внезапно густо покраснев, тетушки вынуждены были со стыдом вспоминать о том, что и у них под юбкой имеются хоть и придушенные, однако все еще теплящиеся сексуальные потребности. И тут ему вспомнилось, что, когда он начал мастурбировать, мать, озадаченная, пошла показывать мужу пятно на трусах, после чего будущий психиатр получил официальное приглашение в отцовский кабинет, в домашнюю святая святых, где отец вечно изучал, посасывая трубку, загадочные болезни по немецким книгам. Вызовы в кабинет сами по себе были наиболее торжественными и страшными эпизодами его детства, так что он просачивался в монаршие покои, заложив руки за спину, причем язык сам принимал форму, удобную для извинений, сердце при этом колотилось, как у теленка, посланного на убой. Отец, писавший что-то, примостив доску на коленях, бросил на него косой строгий взгляд, похожий на черное платье, из-под которого виднеется как знак тайного понимания краешек кружевной нижней юбки, и красивым глубоким голосом, каким он декламировал детям, когда те валялись с ангиной, сонеты Антеру [61], присев на край кровати с книгой в руке, произнес торжественно, будто проводил обряд инициации:
— Будь аккуратнее и не забывай мыть руки.
И только тогда, подумал врач, он впервые физически ощутил, что и отец тоже был когда-то молодым и ему, тому самому, в чье серьезное, худое, будто выточенное лицо, в чьи светящиеся карие глаза сын сейчас всматривался, в свою очередь приходилось сталкиваться с тоскливой неизбежностью перехода от метаморфоза к метаморфозу по пути к идеальному насекомому, в которое так и не суждено перевоплотиться. Я не справлюсь, не справлюсь, не справлюсь, твердил он про себя, стоя на ковре в отцовском кабинете и созерцая строгий силуэт отца, склонившийся над бумагами сосредоточенно, будто вышивальщица. Будущее представлялось ему жадной и мрачной соковыжималкой, готовой засосать его тело в свою ржавую горловину, путешествием кувырком по сточным канавам к безысходному морю старости, оставляющему на песке во время отлива зубы и волосы как свидетельства отнюдь не величавого возраста патриарха, а бесславного одряхления. Портрет матери улыбался с полки меланхолическими розовыми отблесками, как будто радостное солнечное утро с трудом пробивалось сквозь витражную смальту ее губ: она ведь тоже не справилась, не в силах выбрать между корзинкой с вязаньем и романами Эсы, одиноко забившись в уголок дивана, погруженная в загадочные размышления; да, возможно, и с остальными, с оставшейся частью семейной стаи, произошло то же самое, все они остались одинокими, если не вовсе всеми покинутыми, безнадежно отрезанными от мира пропастью отчаяния. Он будто вновь увидел деда на веранде дома в Нелаш в те вечера, когда закат тянет по горам лиловый туман из экранизаций Библии, увидел, как дедушка созерцает каштаны с горечью адмирала, замершего на мостике тонущего корабля, увидел вновь бабушку, шагающую туда-сюда по коридору, сжигаемую лихорадкой никому не нужной энергии, увидел дядюшек, задавленных повседневностью, вспомнил вялое смирение гостей, услышал молчание, внезапно прерывавшее разговоры, увидел, как в эти мгновения все испуганно дергались, ерзали, пораженные невысказанным ужасом. Кто же справился, вопрошал сам себя врач, пытаясь припарковать машину у кабинета дантиста и наконец пристроив ее задом к шелудивой бакалейной лавке, удушенной вместе со своими рисом и картошкой гигантским супермаркетом, предлагавшим портясенным покупателям заранее пережеванную американскую пищу, упакованную в целлофановый голос Энди Уильямса, вырывающийся клубами соблазнительного пара из расставленных повсюду с хитрым расчетом громкоговорителей, кто же умудрился явить себя себе идеальным румынским гимнастом, застывшим в воздухе во время упражнения на кольцах, роняя хлопья талька из тарзаньих подмышек? Возможно, я мертв, подумал он, почти наверняка, я умер, и ничего важного со мной уже не случится, гангрена жрет внутренности, в голове — пустота, а там наверху, над землей, мягкая рука ветра шелестит в тщетных поисках не пойми чего кронами кипарисов, будто перелистывая мятую газету.
В прихожей у дантиста в полутьме незримо парило жужжание бормашины, готовое жадной мухой спикировать на сладкий сахарок зазевавшегося зуба. Худая и бледная регистраторша, похожая на страдающую гемофилией графиню, протянула ему через стойку прозрачные пальцы:
— Что у нас хорошенького, сеньор доктор?
Она принадлежала к особой разновидности португальцев, переплавляющих события жизни в пугающую цепь уменьшительно-ласкательных суффиксов: так на прошлой неделе врач был буквально раздавлен подробнейшим рассказом о гриппе ее сына, маленького извращенца, любителя поиграть со штекерами хозяйского телефонного коммутатора, направляя в Бостон или Непал стоны боли от лиссабонских абсцессов:
— Бедняжечка страдал животиком, я ему градусничек под мышечку, а глазики у малышечки вот такусенькие от воспаленьица, целую неделю сидел на куриных бульончиках, я даже думала позвонить вашему папочке, сеньор доктор, в таком возрасте никогда не знаешь, не отразится ли это на головке, но уже, слава Богу, идет на поправочку, я обещала поставить свечечку святой Филомене, а сейчас оставила его в кроватке, он там сидит спокойненько и играет в телефонисточку: раз уж здесь не может отвечать на звоночки, делает вид там, что отвечает, вот только что инженер Годинью, такой полненький симпатичный господин, звонил, что его, мол, беспокоит зуб мудрости, и очень удивился, что не слышно моего Эдгарушечки, он так к нему привык, даже вот прямо и говорит мне: дона Делмира, а мальчик-то где? А я ему: волей Божьей через недельку будет тут как тут, сеньор инженер; не потому что он мой сынок, мне даже неудобно из-за этого, но вы не представляете, как он ловко управляется с наушниками, когда вырастет, точно устроится в Радиокомпанию Маркони, моя сестра так и говорит: никого не видала, кто как Эдгар Филипи (она его называет Эдгаром Филипи, потому что его так зовут: Эдгар по отцу и Филипи по крестному), так вот, она говорит: Никого не видала, кто так ловко, как Эдгар Филипи, управляется с коммутатором, и это правда, моя сестрица замужем за электриком, и тут ее не проведешь, только бы, Боже и Пресвятая Богородица, грипп не дал ему осложнения на ушки. Но я даже думать об этом не хочу, а то мне плохо станет, вот видите: эффортил принимаю, меня доктор из поликлиники предупредил: сеньора, следите за давлением, с почками у вас все в порядке, но за давлением следите, так что вот вам, доктор, талончик на следующую пятницу.
Подобные речи, смахивающие на сувенирные каравеллы, сплетенные из филиграни, подумал психиатр, приводят меня в такой же восторг, как кружевные напероны и расписные карусели — амулеты народа, агонизирующего среди пейзажа, состоящего из сплошных кошек на подоконниках и подземных писсуаров. Сама река астматически, а отнюдь не величаво вздыхает из глубины отхожих мест: обогнув мыс Доброй Надежды, море непоправимо разжирело и стало ручным, как собаки консьержек, трущиеся о наши щиколотки с раздражающей покорностью кастратов. Опасаясь нового потока жалоб на нездоровье, врач скрылся в глубине пещеры-приемной, подобно крабу, убегающему от настойчивого ловца морских деликатесов. Там стопка миссионерских журналов под железной кованой лампой, изливающей мутный свет своим скошенным глазом, гарантировала ему безгрешный покой за чтением «отче наш» на языке зулу. Примостив свои кости на изрядно потертом сотнями или тысячами предыдущих носителей кариеса черном кожаном сиденье, этаком коне, забальзамированном в форме стула, однако еще способном на пару-тройку неловких антраша, он выудил из стопки благочестивой периодики остатки еженедельника со смеющейся монахиней-мулаткой на обложке, где священник-шотландец в длинной статье, иллюстированной фотографиями зебр, повествовал об успешной христианизации племени пигмеев, двое из которых, диакон М’Фулум и субдиакон Т’Локлу, работают в настоящее время в Ватикане над революционной диссертацией, в коей приведут расчет реальной высоты Ноева ковчега, исходя из средней длины шеи жирафы: этнотеология ниспровергает катехизис. Скоро какой-нибудь каноник из Саудовской Аравии станет доказывать, что Адам был верблюдом, змей — движущимся конвейером, Бог Отец — шейхом в очках «Рей-Бен», погоняющим стадо ангелов-евнухов не вылезая из своего шестидверного «мерседеса». Иногда психиатру казалось, что Ага Хан [62] на самом деле и есть воплощение Христа, отыгрывающегося за крестные муки скоростным спуском на лыжах со швейцарских вершин в компании Мисс Филиппины, а истинные святые — это загорелые парни, рекламирующие «Ротманс-Кинг-Сайз», застыв в мужественных позах ветеранов эротического фронта. Он мысленно сравнил себя с ними, и воспоминание об отражении, которое он время от времени внезапно ловил в зеркалах кондитерских, отражении тощего, хилого типа, слегка даже забавного, заставило его в миллионный раз с горечью вспомнить о своем земном происхождении и, следовательно, бесславном будущем. Упорная нудная боль терзала его челюсть. Он чувствовал себя одиноким и беззащитным, вынужденным играть в какие-то безумные шахматы по неведомым ему правилам. Срочно требовалась нянька, которая учила бы его ходить, нависая над ним щедрыми горячими сосцами капитолийской волчицы, затянутыми в шелковистый розовый бюстгальтер. Никто и нигде не ждал его. Никто о нем особенно не беспокоился. И черный кожаный стул нес его, как плот после кораблекрушения, по пустынному городу.