Угол покоя - Стегнер Уоллес. Страница 66
Она так жаждала прикосновений, его и своих, что испугалась оттолкнуть его этим. Чувствовала себя разгульной и дикой, хотела, чтобы дольше, еще дольше его губы были на ней.
– Люблю тебя, – сказала она. – Ох, милый, я же люблю тебя, люблю, люблю!
Пребывание в доме на правах моей гостьи – или, может быть, то, что я заглянул в ее личную жизнь, а она увидела, как ее мать обихаживает меня, словно малое дитя, – побудило Шелли взять со мной более фамильярный тон, чем мне бы хотелось. Она ведет себя так, будто нанялась мне в доверенные советчицы, в опекунши, в критикессы, в ассистенты-педагоги, в доморощенные психиатры. Я вижу, как она “изучает” меня и выводит заключения. Ее обязанности здесь, надо признать, довольно скучные, и неудивительно, что она, глядя на работодателя, развлекается интерпретациями. Но это не значит, что своими кустарными интерпретациями ей пристало с ним свободно делиться. Вдобавок я сделал ошибку, поручив ей печатать все надиктованное, где не затрагиваются личные темы. Правильней было бы совсем не давать ей заглядывать в будущую книгу.
Сегодня, допечатав кое‑какие ледвиллские главки, она спросила, не стоило ли бы мне чуть меньше сдерживать себя в том, что касается половой жизни дедушки и бабушки.
– Ведь вы роман пишете, – сказала она. – Это не историческая книжка – вы половину сами сочиняете, так почему дальше не пойти? Я хочу сказать – вы раздразниваете. Подводите к сексу, и щелк – гасите свет. Два или три раза так было. Медовый месяц, потом в Санта-Крузе, а сейчас в Ледвилле.
– Может быть, я кажусь вам романистом, но внутри‑то я все равно историк, – ответил я. – Мне важна подлинность. Я гашу свет, потому что они бы так поступили.
– Знаю, знаю, все эти дела насчет того, чтобы не видеть жену голой. По телесной части они такие пуритане были тогда, что на мозгах это наверняка сказывалось. Но без этих основных вещей разве получится качественная книжка? Современному читателю, может, интересно и забавно было бы почитать про половую жизнь в викторианскую эпоху.
Мне хотелось спросить ее: если нынешние сексуальные обычаи настолько здоровей тех, что были в бабушкино время, то почему бабушкин брак продлился шестьдесят лет с лишним, а Шелли Расмуссен, которой немного за двадцать, прячется в доме родителей от того, с кем у нее были свободные и естественные отношения? Но я спросил только:
– Интересно в каком плане? И чем забавно?
Потому, видимо, что большую часть своей студенческой жизни проходила в брюках, она не стесняется сидеть развалясь, протянув ноги в разношенных мокасинах через полкабинета. Я сидел в выступе слухового окна и видел, как она изучает меня сквозь свои волосы, готовясь к одной из этих не ограниченных по длительности бесед по душам, которые молодежь переняла у Дэвида Сасскинда с его телешоу и приучилась называть инструментом образования. Они могут заниматься этим часами, вываливая наружу все. Вооружившись техникой контактов, способны вычерпать колодец, очистить душу и замордовать скукой кого угодно старше двадцати пяти. Предвечерний свет падал на ее квадратное лицо. Она знающе сощурилась и засмеялась своим хрипловатым клокочущим смехом.
– Ну, ведь это не могло быть совсем уж благопристойно, правда? А они, конечно, занимались сексом с закрытыми глазами и могли делать вид, что все происходит в высоких сферах. Разве лицемерие в людях не забавно?
Я, честно говоря, с трудом выношу выражение “заниматься сексом”: оно звучит куда более механически, чем “заниматься любовью”, и куда менее весело, чем “трахаться”. И я не считаю чью бы то ни было половую жизнь, включая бабушкину, очень забавной, если только не подразумевается что‑то забавно-эксцентричное, а Шелли не это имела в виду. Она имела в виду – забавное, потому что ха-ха, лицемерие, абсурд какой‑то. Я вообразил эту любовную сцену в Ледвилле, превысив свои права как историка, потому что почувствовал, что именно тогда она вступила в борьбу с прочно засевшим в ней снобизмом и культом утонченности, устыдилась своего стыда за мужа и прониклась виноватой нежностью. Я хотел наполнить эту сцену лаской. Хотел, чтобы эта сцена, пусть на время, смахнула всю паутину. Хотел, чтобы, как после хорошей весенней уборки, засияли окна и вновь заблестели потускневшие чувства. Хорошая любовная сцена, я знал, на это способна.
Поэтому я ответил довольно резким тоном:
– Откуда мне знать? У викторианской половой жизни есть одна любопытная черта – приватность. Я сомневаюсь, что они потом, как игроки в бридж, разбирали партии, переигрывали все сдачи и заново пересчитывали онёры и выигрышные карты. У них не было этих навязчивых побуждений облекать все в слова, они вряд ли получали от слов сексуальный трепет и восторг. В сущности, я не имею ни малейшего понятия, насколько хороша была бабушка в постели. Я не имею понятия – хотя нет, имею, но не на основании чего‑либо ею сказанного или написанного – о том, как она смотрела на феллацио и прочие радости. Вам этого не хватает?
На Шелли подействовало. У нее был вид собаки, которая просто ради забавы гавкнула на каменную собаку на лужайке, а та гавкнула в ответ. Несмотря на свой баритональный бас и этакую веселую внешнюю уверенность, она определенно женщина. Может в иных обстоятельствах быть покорной, как те наводящие тоску девицы, каких мы видим на индейских тропах хиппи. Была одной из них? Несколько секунд я взвешивал эту возможность.
Она моргнула, но очень быстро к ней вернулись ироническая расширяющаяся улыбка и иронический взгляд серых глаз. Она вздернула плечи, явно наслаждаясь этой дискуссией.
– Я же вам не предлагаю от всех комплексов ее освободить, – сказала она. – Это исторически было бы неправильно. Я просто о том, что, может, стоило бы поподробнее дать картину, чтоб мы видели все эти искусственные запреты как они есть.
– Ну и как они есть?
– Условности. Барьеры. Ограничения. Комплексы.
– Разумеется, все это в ней было. Все это было в обществе, в котором она жила.
– Но вы же можете пройти сквозь эти барьеры! – Шелли подалась вперед, полная желания меня просветить. – В ее письмах есть намеки, они ее выдают. Она пишет однажды Огасте: “Эта непоправимая стеснительность прошла”, а в другом письме: “Между моим мужем и мной все как надо”, подчеркнуто. Вы можете вывести отсюда заключения. Экстраполировать.
– Помилосердствуйте, – сказал я. – Вы набрались в Беркли псевдонаучного жаргона, на каком мой сын преподает. Если я начну, как вы предлагаете, экстраполировать, то сексуальные сцены будут мои, а не ее. Она дорожила приватностью, она бы экстраполировать ни за что не стала. И я не буду. Для меня экстраполировать публично – все равно что сделать свои дела на ковре в гостиной.
Я вызвал этим ее мощное хо-хо-хо. Она качнулась вперед, волосы упали ей на грудь, и она откинула их этим своим жестом, который бесит меня. Она была в своей стихии: докапывалась до корней, выставляла на свет всю постыдную фальшь.
– Вот-вот. Я про это и говорю. Вы свои ограничения показываете, а не ее. У нее наверняка они были, но вам‑то они зачем в семидесятом году двадцатого века? Мы уже научились принимать разные вещи, и слова для них знаем, и не стесняемся того, какие мы есть. Нам без надобности эти чисто культурные условности. Вот вы слышали, что сейчас сказали? “Сделать свои дела”. Почему?
– Потому что я не приучен говорить “посрать” в присутствии дамы, – сказал я, взбешенный не на шутку. – Потому что я не верю в прогресс на такой манер, на какой, похоже, верите в него вы. Вы верите в него больше, чем моя бабушка. А эти чисто культурные условности, от которых вы предлагаете мне избавиться, – они играют цивилизующую роль, а я, знаете ли, да, лучше буду цивилизованным человеком, чем неотесанным дикарем.
Она не лишена восприимчивости. Посмотрела на меня, наклонив голову набок, и сказала без улыбки, с вытянутым лицом:
– Я вас из себя вывела, надо же.
– Не лично вы, – сказал я. – Не сами по себе, а на общекультурном уровне.