На осколках разбитых надежд (СИ) - Струк Марина. Страница 6
Наконец Ротбауэр закончил завтрак, облачился в мундир, натянул сапоги с помощью Йенса. Потом немцы перешли из соседних комнат в коридор. Послышался тихий шелест кожаного плаща.
— Ist sie noch da? — резко спросил Ротбауэр, и Лена так и сжалась. Ей почему-то казалось, что немец может увидеть через дверь.
— Ja, Herr Sturmführer, — отозвался Йенс.
— Ich brauche mit ihr zu sprechen, es ist dringend. Jens, erzähle es ihr nicht im Voraus.
— Sie kein Deutschen spricht, mein Sturmführer. Soll ich nach Übersetzern fragen? [5]
Ротбауэр ответил на этот вопрос без какой-либо паузы, будничным голосом. Лена представила, как при этом он натягивает на руки перчатки и принимает из рук денщика фуражку.
— Es besteht keine Notwendigkeit, — штурмфюрер помолчал немного, а потом добавил таким же обыденным тоном: — Ich werde um sieben Uhr zurück sein.
— Sein Abendessen wird fertig sein, wenn Sie zurückkommen, Herr Sturmführer.
— Gut. Bis heute Abend
,
Jens [6].Лена почувствовала, как затряслось мелкой дрожью тело при этом коротком разговоре. Что было нужно от нее офицеру СС? Или она не так поняла их быструю речь? Может, они говорили не о Лене вовсе, а ком-то другом? Но вряд ли… И что ответил Ротбауэр на вопрос о переводчике? Что за срочность в разговоре? Никогда прежде он не выражал желания поговорить с ней. С самого первого дня в качестве жильца в их квартире Ротбауэр делал вид, что их с матерью просто нет здесь.
Он появился вместе со своим денщиком, Йенсом Кнеллером, переводчиком и двумя солдатами совершенно неожиданно, спустя пять дней, как Лена с матерью остались одни в квартире. Наедине со страхами, неизвестностью, отчаянием и горем. Среди домов около центра города после бомбежек оставались целыми и пригодными для жилья единицы. И дом Дементьевых оказался среди их числа. После того, как переселили Лею, ввиду дефицита жилья было ожидаемо, что в квартире появятся жильцы. Только Лена никак не ждала, что этими жильцами окажутся немцы.
Им с матерью была предъявлена бумага, по которой им требовалось предоставить новому жильцу, гауптштурмфюреру Зигфриду Ротбауэру, две комнаты, в которых раньше проживали Дементьевы. Самим Лене и ее матери переселиться в самую маленькую из трех комнат квартиры, которую еще недавно занимали Яков и Лея. Им не разрешили взять почти ничего из собственного имущества — только самые личные вещи. И то на сборы предоставили только десять минут. Лена до сих пор удивлялась, как она успела быстро прийти в себя и сообразить, что ей нужно забрать из комнат. И придумала, что сказать матери. Лена порой завидовала матери. Ее же собственный разум не затуманился горем потери или ужасом от происходящего. Ей предстояло в ясном уме проживать каждый день в оккупированном врагами Минске. Она понимала и осознавала реальность дня с ужасающей ясностью. Не то, что мама, оставшаяся разумом в предокупационные годы.
О чем хотел говорить с ней Ротбауэр? Этот вопрос все крутился и крутился в голове Лены на протяжении дня. Она машинально выполняла свою работу, занятая своими мыслями. Липкие щупальца страха стягивались вокруг сердца все плотнее.
Что ему было нужно от нее? Почему он отказался от переводчика? Может, он говорит на русском языке? Если говорит, то позволяла ли себе Лена что-то такое, что Ротбауэр мог услышать и запомнить? Или его неожиданное желание связано как-то с Яковом? Сердце забилось где-то в горле от страха при этой мысли. Не столько за себя, сколько за маму. Если группу, с которой связан Яков, раскрыли, если она попала под подозрение, и ее заберут, что будет с мамой?
Впервые за долгое время Лена настолько отвлеклась от происходящего, что почти ничего не замечала вокруг. Ни странной оживленности среди девушек в первых рядах, ни того, как запела громко и дерзко Тося Заболоцкая, попавшая на фабрику после облавы и постоянно портившая работу. Запела «Широка страна моя родная». Не с новым текстом, который недавно напечатали в одной из минских газет. С тем самым родным до боли. Песню попытались подхватить, но этот девичий бунт был сразу же подавлен.
Лена за своими мыслями даже не сразу сообразила, что произошло. Только когда мастер отхлестал Тосю по щекам, она словно очнулась. Прикусила губу, чтобы не вырвался протестующий крик, когда заметила эти хлесткие пощечины, которыми толстый немец награждал Тосю. Ходили слухи, что он попал сюда с фронта, был комиссован из-за ранения ноги, которую чуть подволакивал. Оттого, наверное, и был злой, не скрывал своей ненависти к «russische Schlampen», как называл он работниц. И это было самое мягкое из того, что он выливал на головы девушек, поэтому Лена радовалась, что почти никто не понимает его слов. Особенно радовалась, что не понимают девочки-подростки, недавние школьницы, которым пришлось работать наравне с взрослыми женщинами. И жалела, что ее саму когда-то обучила бабушка языку, а природный ум быстро ухватил диалект бывшего баварца.
После смены Лена не решилась идти на рынок, как планировала. Показалось ли ей, что мастер взглянул на нее как-то странно, когда она выходила из цеха, Лена так и не сумела понять. Поэтому терзаемая подозрениями, она не пошла на рынок, как планировала. Направилась к дому, прижимая к груди сверток с картофелинами, которые остались от обеда. Сегодня повариха снова бросила в ее тарелку украдкой две лишние.
— Толькі вочы і засталіся-то. Таго і глядзі, ветрам панясе, — произнесла она, цокая языком.
В цехе ходили сплетни, что эта большегрудая белоруска сожительствует с мастером. Потому-то, видимо, он не наказывал ее, когда замечал, что она иногда накладывает некоторым работницам порции больше положенного. Лене было неловко всякий раз, когда ее так выделяла повариха. Поэтому она всегда делилась своей порцией с четырнадцатилетней Таней, которая сидела в цехе за соседней машинкой. Вот и сегодня отдала одну из вареных в мундире картофелин, положенных поварихой в ее тарелку. Сама съела во время обеда только одну из обычной порции, две аккуратно завернула в платок, чтобы позднее разогреть на ужин.
Наверное, из-за недоедания у Лены так кружилась голова, когда она возвращалась домой. Ей приходилось то и дело замедлять шаг, чтобы выровнять дыхание и унять дурноту. А может, это от того, что никак не могла привыкнуть к тому, что во время пути домой можно было увидеть ужасную деталь настоящих дней — трупы казненных, которые висели на столбах на виду у прохожих в назидание. У Лены даже руки затряслись, когда увидела издали их темные силуэты, такие страшные на фоне заката весеннего солнца и тихой трели первых весенних пичужек. Особенно страшно стало, когда, подойдя ближе, разглядела женскую фигуру среди казненных.
Зачем она взглянула мимоходом на повешенную, когда проходила мимо? Заметила мельком, что у несчастной нет одного ботинка на ноге. Видимо, ее так и гнали сюда, на казнь, в таком виде, по весенней слякоти и прохладе. Лену замутило при взгляде на эту босую, сбитую в кровь ступню. Поднять голову выше она не смогла, не сумела посмотреть в лицо очередной смерти. Хотя, казалось бы, за прошедший год можно было привыкнуть, как обронила как-то при разговоре в цехе одна из женщин жестоко и резко.
Лену качнуло вдруг в сторону от слабости, и она испугалась, что вот-вот упадет. Но это падение предотвратила сильная рука. Лена с благодарностью повернулась к своему спасителю и тут же отшатнулась резко, потому что за локоть ее придержал немецкий жандарм, который в тот момент проходил мимо со своими товарищами. Он что-то говорил Лене, скабрезное, со злой иронией, судя по тону, но Лена не вслушивалась в его слова. Вырвала локоть из его пальцев сердито под дружный гогот товарищей немца, совсем позабыв страх, который заставлял держаться незаметной на улице. Только потом подумала, что ей повезло — жандармы никак не отреагировали на ненависть, которой явно горел ее взгляд в тот момент.