Андеграунд, или Герой нашего времени - Маканин Владимир Семенович. Страница 56
Бегом, бегом, пробормотав, мол, пришла только проведать, ЛД оттолкнула тряские руки и ушла — плохо, гнусно, весь вечер после ее одолевали позывы. Читала, пыталась читать, сидя на кухне в полуметре от раковины, в полушаге от шумно льющейся чистой воды (на случай).
Ушла — но ведь приходила. Она хотела, чтобы я теперь как-то (словами) отреагировал — или хоть поругал, осудил: может быть, она ненормальная? Скажи.
— Давай же. Скажи. Чтобы честно... Хочу, чтобы ты меня понимал.
Я понимал, как не понять. Но ведь я теперь понимал (догадывался) и о том — что дальше.
То есть следующим-то шагом (культура покаяния в нас все-таки отчасти жива) Леся Дмитриевна сообразила, что каяться не обязательно перед тем, перед кем лично виновен. Не обязательно виниться перед тем, кого судил. Для униженности и чтобы избыть вину (и гордыню) каяться можно перед любым вчерашним говном.
До меня вдруг дошло: я понял, кто я.
А еще чуть позже понял, с кем, с ее точки зрения, я схож. С тем старикашкой. Я чуть получше, но из того же ряда. Пространство вдруг сильно расширилось — и видно до горизонта. В воздухе зазвенело. Старикашка — это и есть я. Нигде не работающий и без жилья (ошивающийся в общаге). Она ведь не знала, что 27 лет назад выгоняла из НИИ и меня тоже. Неудачник, самолюбивый графоман, одетый в жуткие брюки, с разбитыми ботинками на ногах, — вот с кем она сошлась, выбрав как более подходящего. Тот старикашка был уже слишком; замучили бы позывы. А с опустившимся сторожем из андеграунда (со мной) ее унижение и покаяние вошли в куда более прочерченное культурное русло.
Я (самолюбие) не сумел не обидеться. Но я хотя бы сумел другое: обиды не выявил. Просто перестал к ней ходить.
Замаливала... Вот откуда слезы в постели, ее всхлипы, получасом позже после наших объятий. Я-то, старый козел, млел. Ее унижала именно постель со мной. Мной она и унижалась.
... Прошла через квартирную вонь того алкаша. Не гнусно, не мерзко ли тебе это слышать? — спросила. — Скажи.
Я, видно, смолчал.
— Ну? — спросила она вновь (с нажимом). Словно бы полнота ночного покаяния включала в себя не только ее рассказ о старикашке, но и мой о нем ответ. Вроде как и впрямь именно я должен был отпустить ей грехи.
Я сказал — да уж ладно; проехали.
— Я боялась запахов, позывов этих, я полдня мылась, мылась, я страшно перепугалась. Ты не слушаешь?..
— Слушаю, — усмехнулся я.
Она сказала, и вдруг тоже со смехом, — погладив меня по голове:
— Ну да. Ты ведь и сам, как ты выражаешься, общажная сволочь — тебе все равно!.. Скажи честно, как часто ты моешься? Но ведь ты следишь за собой? При такой жизни — то есть на разных этажах — должен же быть у мужчины какой-то банный ритм?
Я не озлился. Уже нет. Подумать только. Эти бывшие, лебезившие перед своей властью полулакеи-партийцы, они, оказывается, исполнены своей гордости! У них, оказывается, еще и спесь! — я, видите ли, возле них грязный общажник, мучаются и унижены, став рядом со мной.
Всего-то на миг я подпылал злобой. Ах, мать вашу, зажравшиеся, подумал... Но сдержался. Досадно было другое: я не сумел не обидеться. Неужели вид со стороны, взгляд и вид чьими-то чуждыми глазами все еще может меня задеть, царапнуть? Стыдно, Петрович. Стыдись, — укорил я себя. И исчез. К ней больше не приходил.
Реплика Вик Викыча (он как-то нас увидел вдвоем):
— Нашел о ком скорбеть? Такие, как она, и загнали в психушку твоего брата.
Вик Викыч был наслышан о ней:
— ... Если бы не такие, как твоя ЛД! Старая толстая, рыхлая стервь. Ты хоть видишь, что она — старая?
— Не вижу.
— Так-таки не видишь?
— Нет, — признался я. (Я и правда уже не видел.)
Перед тем, как пришли на ужин те трое ученых дядей (могли замолвить за нее словцо, но не замолвили), Леся попросила меня купить ей помаду. Чтобы ей, когда те придут, хотя бы наскоро подкрасить губы. Дело понятное. (Чтоб не руины.) После столь долгого перерыва, в двадцать семь лет, я мог вновь увидеть ее подкрашенные, легко играющие губы. Розовые в красноту, с оттенком ранней вишни, так она называла вид недорогой помады, которую я (ее просьба) всюду в тот день спрашивал и искал у перепродававших. Я купил. Я хотел. (Хотел увидеть губы.) Но в тот же день я навещал в больнице Веню.
Едва я к нему направился, на входе, в самых дверях больничного коридора ко мне (запах?) вдруг подскочили два дюжих медбрата и вывернули карманы, обыскали: ничего не нашли. Я, собственно, не противился — знал, что они вправе досмотреть, не проношу ли больному чего острого или таблеток. (Висела объявлюшка, уважаемые посетители и родственники больных, крупными буквами.) Обыскав, дружески подтолкнули: иди. Я даже махнул им рукой. Не сразу я и заметил, как эту пахучую помаду они успели отделить от содержимого моих карманов: отторгли в свою пользу. Я оглянулся чистым случаем. И увидел — ее, мной купленную, розовую в красноту, медбрат держал в своих мощных руках. Он ее сжевал, схавал, сглотнул мигом, тоскуя по любой химии (взамен таблеток). Я, как водится, ничего не сказал (говори — не говори: поздно). Я даже отвел глаза. Я к Вене. Через час, когда я вышел из Вениной палаты, этот дежурящий стоял там же, на входе, сложив на животе сильные руки, — обычный страж, чинный и уверенный, в меру наблюдателен, спокоен лицом, ну, может, только губы чуть помнили цвет ранней вишни; если знать.
Обнаружил старый кусок сыра; и тотчас прикупил к нему макароны, но в квартире у Конобеевых сготовить поесть было нельзя, отключен газ. Надо идти на общую кухню. Иду. Макароны с сыром это замечательно. Иду и насвистываю. Кто-то из юнцов выпустил пса (крик: «Почему пес в коридоре?!»), а пес, полуовчарка, слава богу, сообразил — не дожидаясь хозяина, рванулся вниз, и сам, сам, по ступенькам, на улицу.
А там (вижу) тополиный пух, как снег. Падает. И пес, счастливая душа, тут же поймал под тополями свою минуту. Сел у входа. Смотрит.
Я поставил варить. Из окна продолжаю видеть: во дворе у общежитского бака, что с пищевыми отходами, еще один пес. Явно приблудный. (Рифмой к тому красавцу, засмотревшемуся на падающие с тополя пушинки.) Этот дик. Запаршивлен. Вполне по-человечески — приблудный пес встал на задние лапы, заглядывает в контейнер с отбросами. Высматривает. Молодец! Главное в такой судьбе, чтоб росту хватило.
Кто-то меня тихо-тихо за рукав: я не оглянулся. Но меня еще разок тихо дернули — Леся Дмитриевна! Я округлил глаза: как так? как ты нашла меня в общаге? это же невозможно... Возможно! — засмеялась. Решила навестить тебя в твоей берлоге хоть однажды, нет, нет, не пугайся, кормить-поить не надо, просто покажи, где ты живешь.
— Есть и еда. И чаем напою. (Я свыкался с ее присутствием.) А вот живу, извини, на нескольких этажах...
— Знаю. Где бог пошлет, — опять засмеялась.
На счастье, и точно, цейлонский чай. А она принесла с собой батон, и тоже сыр, вдруг появился в магазинах адыгейский, недорогой. В детстве, помнится, он звался у нас сыртворожный, произносили слитно, в одно слово.
И после чая, после первой же чашки ЛД и после второй моей (жадно пью, когда нежданный гость; возбуждаюсь) вспыхнула ссора — Леся Дмитриевна, как стало ясно, пришла повиниться и признать, какая она плохая (поганая, сказала); и как ей важно, чтобы именно я ее понял.
— А-а. Так ты каяться? — я вроде как засмеялся.
Она смутилась (слово «каяться» озвучилось у нас впервые):
— Похоже, что так.
— Опять и опять каяться? И обязательно мне? — я все еще посмеивался; и, не сдержав гнев, вдруг задел ее по лицу.
Боясь своей тяжелой руки (не бил женщин), я руку, ладонь не довел, но пальцами все же пришлось ей по носу; кровь, конечно. Рука у меня нехороша (в этом смысле), шатает от болезни или от недоедания, еле хожу, а руки крепки, в кистях железо. Леся вела себя замечательно, это что-то новенькое, сказала, сошмыгивая и наклоняясь, чтобы не запачкать платья. Кровь стекала на стол (длинный стол общекоридорной кухни), ЛД на него сразу же, торопливо надвинулась, чтобы не залить ни свою одежду, ни пол. Клеенка приняла небольшую лужу. ЛД запрокинула голову к потолку и, недвижная, так сидела, держа в своих руках мои винящиеся руки. Она что-то большее поняла, чем я: удерживала мои руки, мол, ладно, пустяки, знаю, что любишь, и знаю, что вышло нечаянно. Сказала, подталкивая наше с ней приостановившееся время: «Чай. Подогрей заново», — попросила, я оторвался от ее рук, метнулся к чайнику, и тут в дверь кухни мне крикнули: «Петрович!» — меня звали вниз, к телефону на входе (редкий случай). И Леся махнула мне рукой: