Андеграунд, или Герой нашего времени - Маканин Владимир Семенович. Страница 58

Второй инсульт, старое название инсульта удар, свалил ЛД еще через три дня, как только стало известно, кому именно ее семинар передали. (Белкин, Булкин — мне имя ничего не говорило.) Удар уложил ее уже по-настоящему, полностью. Неподвижная огромная, лежащая в лежку женщина. Молчащая. И только правый ее глаз был живым. Он помаргивал мне. (Он жаловался мне.) И все косил влево.

Сначала я счел, что Леся косит, указывая мне более удобное для обзора место (в ее лежачем положении) — мол, стань чуть левее. Потом решил, что дело в слезах (неподвижным веком они никак не смаргивались). Но в общем я оказался довольно ловок, ухаживая: кормил и поил с ложки, ставил и уносил судно, обмывал нехудеющее большое тело. Она худела с лица; морщины, синеватые мешки под глазами.

Не помню час, уже стемнело — я услышал грохот и скрежет, по улице шли танки. Я включил радио (телевизор ЛД испорчен).

Слуховые страхи — из самых сильных. Лязг на асфальте настолько ее испугал, что и рукой вдруг дернула, и на миг вернулась речь.

— Трактора. Наши трактора. — И... слова пресеклись, Леся вновь онемела.

В ночь я был озабочен ее носовым кровотечением. Нет-нет и билась струйка, усыхала, затем родничок снова протекал. Пока нашел вату, извел целую простынь. Я немного растерялся в поздний час ночи.

Я так и не уснул. Утром врач не пришел, пришел только после обеда, когда стрельба на улицах, начавшаяся еще с ночи, закончилась. Врача больше беспокоила кровь на улицах. Он рассказал про раненых. Сравнительно с улицами кровь ЛД была мелочью. (Я так не думал.) Врач успокоил: это кровотечение не опасно, организм сам собой сбрасывает в критические минуты давление: пробивается сосудик, и давление падает...

— Но почему нос?

— Слабый нос, вот и все, — ответил врач коротко.

А я вспомнил, как задел (не скажу, ударил) ее придвинувшееся лицо пальцами (не скажу, рукой). Вспомнил кровь на клеенке стола во время нелепой нашей ссоры на общажной кухне.

Той, послеинсультной ночью я все боялся очередного внезапного кровотока и без конца рвал старенькую простынь на длинные полосы (бинты в запас). Сгреб их горой в стороне, пусть наготове. Конечно, поднял ей голову, на переносицу холодные примочки.

Среди ночи пил чай, сидел на кухне. Чашка глиняная — шар с грубо срезанным верхом. Объем, притворившийся чашкой, но не сумевший скрыть честную простоту формы.

Я разгадал ее правый глаз, который косил, все как бы направляя меня (или мою мысль) в левую сторону. Следовало нанять сиделку. Дело не в тех или иных женских процедурах Леси, я вполне годился, я не стеснялся, я ее любил. Но в те дни стало сложнее (напряженнее) приглядывать на этажах за квартирами, а вернувшись из общаги, бегом, бегом, я не успевал в нужный час разогреть для Леси еду или сбегать в аптеку. Забота требовала еще одной пары рук. Прямой смысл древнейшего выражения — пара рук — и привел к открытию. Я предположительно подумал о сиделке, затем о деньгах (в связи с сиделкой) и... углядел на левой недвижной руке Леси кольцо.

— Продать? — Я поднял вверх ее руку, поддерживая таким образом, чтобы палец с кольцом оказался перед ее живо встрепенувшимся глазом. Глаз тотчас выразил — да, да! наконец-то догадался, какой глупый!..

И даже уголок рта Леси чуть ожил, давая понять, как мог бы сейчас у кромки губ зародиться изначальный ход улыбки, ее разбег.

Поспрашивал в поликлинике и сговорился: нашел приходящую женщину (час утром, два ввечеру) — Марь Ванна, так она представилась. Кольцо я снимал долго, мылил расслабленный палец, тянул. Смачивал водкой, постным маслом, а потом на пробу принес из общаги (у Соболевых из ванной) дорогой шампунь и легонько смазал им золотой обод. Кольцо на пальце задышало, шевельнулось, заскользило и мало-помалу переползло недававшийся сустав.

Дня через два-три Леся заговорила. А еще через два — зашевелила рукой, обеими сразу.

Среди ночи мне вдруг показалось — она умерла. Уже под утро. Мы спали вместе, я почувствовал острый холод с той стороны, где она. (Помню, я спешно подумал о сползшем, об упавшем одеяле — я не хотел думать, что холод от ее плеча, остывшего тела.) Однако одеяло было на месте. И тогда я опять сквозь сон обманывал себя: со мной рядом, мол, вовсе не холод смерти, просто Леся встала.

А Леся, и правда, встала. И холод с ее половины был понятен — она поднялась, одеяло остыло.

Она подошла:

— Чай заваривать?.. — спросила — и засмеялась здоровым утренним смехом.

Впервые встала утром раньше меня. (Вот так и начинают уходить.)

Стали появляться, а потом и зачастили ее друзья из числа «бывших», уже набиравших заново социальную силу. Не столь важно, что из «бывших», я не акцентирую — важно, что люди пришли и вдруг оказались друзьями. Как бы дельфины, пришедшие человеку в конце концов на помощь в безбрежной морской воде. Они вынырнули из житейской пучины — они плыли, плыли и доплыли наконец ей помочь: «Вот она где! Вот!.. Нам, Леся Дмитриевна, очень вас не хватало. Ну, наконец-то!»

Они поддержали Лесю добрым словом, приходили в гости, приносили еду, вино, подарки. Уже искали ей достойное место работы.

А я стал бывать реже. Она уже уходила по делам, я не всегда заставал ее дома. Потом не мог ее поймать по телефону. Не все помню. Помню, что кончилось.

Леся так и не узнала, что когда-то, в числе прочих, изгоняла меня с работы. Считала, что знакомство наше началось на демонстрации. Она, мол, помнит тот день. Как не помнить! Я ведь тоже, протискиваясь в тот день через ликующую толпу, так и повторял про себя, мол, надо бы запомнить — какие лица!..

Сотен тысяч людей, так весело и так взрывчато опьяненных свободой, на этих мостовых не было давно (может быть, никогда), думал я в те минуты, пробиваясь к транспаранту, изображавшему огромную кисть с красочными пятнами палитры. Там я сразу увидел художников: Гошу, Киндяева и Володю Гогуа с женой Линой (они тогда еще не уехали в Германию) — там же, с флагом, Василек Пятов. Они шли группой. (Все это за час до моей случайной встречи с Лесей Дмитриевной у высоких ворот с решеткой.) Шли в обнимку, кричали. Я тоже кричал. Был и крепыш Чубик, этакий хвостик, вившийся за художниками, стукач, все знали, но за годы к нему уже привыкли, притерлись, пусть, мол, отстаивает свой концептуальный взгляд на Кандинского! Чубик тоже кричал, пел песни. А кто-то из художников, Коля Соколик, все-таки его поддел: сказал вскользь (вскользь, но все мы отлично поняли, засмеялись) — а сказал Коля ему вот что: ты, Чубик, не опоздаешь ли сегодня на работу?..

— Сегодня ж не рабочий день, — заметила наивная Лина, не врубившись.

— Не у всех же.

Хохотнули.

Чубик погрозил пальцем:

— Но-но. Опять эти кретинские шутки!

И вдруг Чубик счастливо засмеялся. Чубик (похоже, и для самого себя неожиданно) раскрыл широко рот и с вздохом — громко — выкрикнул:

— Свобо-о-ода!..

Меня в ту минуту поразило, как безусловно был он искренен: сегодня и ему — счастье. Он как все.

В подхват, эхом мы кричали: своо-боо-да-а! Его обнимали, хлопали по плечу: вот вам и господин Чубисов! молодец, молодчина Чуб! мы вместе! (Работа это работа, а свобода это свобода.) Воздух был перенасыщен возбуждением. Кричали. В голове у меня звенело, словно задаром, в гостях набрался, чашка за чашкой, высокосортного кофе. Самолюбивое «я», даже оно посмирнело, умалилось, ушло, пребывая где-то в самых моих подошвах, в пятках, и шаркало по асфальту вместе с тысячью ног. Приобщились, вот уж прорыв духа! Нас всех захватило. Молния правит миром! — повторял я, совершенно в те минуты счастливый (как и вся бурлящая толпа). Когда я оглянулся — кругом незнакомые лица.

В какую-то из счастливых безотчетных минут меня, вероятно, вынесло сильно вперед. Художников тоже куда-то унесло. Их транспаранта (огромная кисть, похожая на бородатый фаллос) в толпе уже видно не было.