Мир и хохот - Мамлеев Юрий Витальевич. Страница 48
С этим трудно было не согласиться — и Лене, и Алле.
Перешли в гостиную, и тут ворвался Слава Филипов, мощный своим бытием. В руках его был огромный букет цветов, и он вручил их Стасику, поздравив его.
— Я знал, знал… — выкрикивал Слава и, осмотрев Стасика пронзительно-обволакивающим взглядом, заявил: — С ним все на уровне… Бытие не ушло… Алла, вина, вина! Если нет амброзии, то хотя бы вино!
Стасик выпил за милую душу, покраснел и повеселел.
Тем временем по разным углам в Москве происходило параллельно и другое, пусть и более обычное. К примеру, дикий скандал возник в одной московской школе, где директрисой была ведьма. У нее в восьмом классе скопились экстрасенсы, мальчики и девочки, эдак на тридцать процентов класс состоял из таких, включая небезызвестную Дашу, племянницу Лены.
Детишки эти превратили жизнь класса в сумасшедший дом, предвидения сыпались за предвидениями, и дети уже перестали понимать, где сон, а где явь, где тот свет, а где этот, будущее путали с настоящим. Предвидение будущего не простиралось, правда, особенно далеко, иногда всего на час-два вперед, как у диких львов, например. Но ералаш получился значительный. Учительницу биологии, приверженку материализма, уложили в сумасшедший дом, а потом в нервную клинику. Возникали и судебные разбирательства, которые тонули в неразберихе. Кончилось дело тем, что класс расформировали, а директрису повысили: отправили служить в Министерство образования.
Впрочем, все это еще носило более или менее безобидный характер.
Круче произошло с бедной Любовь Петровной, с Самой. Не выдержала она общения с нечеловеческими силами, и контактерство обернулось психическим якобы заболеванием, которого ранее в природе не существовало и по отношению к которому, следовательно, не было ни обозначения, ни диагноза, ни лечения. Впрочем, никакое оно не было «заболевание», но от этого было не легче.
Нил Палыч первый искренне испугался, когда пришла к нему весть о подлинном возвращении Стасика в нормальное состояние. Он все лепетал, что этого не может быть, и даже расплакался.
И эту весть он решил донести до Любовь Петровны. Но невинно-жуткие глаза его расширились, а квазибессмысленный взгляд потух, когда он увидел Саму, Любовь Петровну. Она лежала на диване, дочь ухаживала за ней. Впрочем, ухаживать было не за кем. На человеческом уровне Любовь Петровна отсутствовала. Состояние ее ума было неописуемо.
Все, что с ней происходило, Нил Палыч не мог даже выразить в терминах патологии невидимого мира.
Он сник и исчез. На следующий день Нил Палыч укатил из Москвы в неизвестном направлении. Впоследствии говорили, что он обнаружился в Латинской Америке и надолго там застрял. По ночам ему снились иногда, наряду с письменами майя, глаза Любовь Петровны, те, которые он видел в свое последнее посещение ее квартиры. Впрочем, это уже не были глаза Любовь Петровны, Самой. О ее дальнейшей судьбе не знала даже потаенная Москва.
Зато Олечка Полянова нежно и трепетно отличилась. Лена сводила ее к небезызвестным Потаповым с их воющим и мрачнеющим не по дням, а по часам Мишей. Сколько Миша ни сдерживал себя, а злые мысли рождались в его голове, как потусторонние мухи в помойной яме. И кто попадался ему на глаза, тот получал удар судьбы, ни с того ни с сего.
Родственник Оли православный священник отец Георгий наставил ее, как обращаться со своим необычным даром, не впадая в гордость, и благословил ее на встречу с Мишей.
Оля помолилась, Лена и Алла тоже, и вместе они вошли к Потаповым, предварительно договорясь. Миша остервенело взглянул на Олю и вдруг затих. Оля, собственно, ничего и не делала — просто райская чистота ее души настолько явственно обнаруживала себя, настолько светилась, что Миша затих, потом что-то промычал, и внезапно вся мутная злоба бесьего порождения стала выходить из него. Ненавистные мысли исчезли вместе с их источником. В последний раз он только успел непроизвольно укусить свою матушку-и это было все. Он излечился. Не то что злые мысли совсем покинули его бедную, полупомойную голову — нет, он не очистился целиком, но они возникали реже, а главное, потеряли свою силу. Больше они никому не причиняли вреда. Никто не падал, не ломал себе руки, не проваливался Бог весть куда.
Потаповы со слезами на глазах впоследствии благодарили Олю, когда стало ясно, что зло ушло, перелетело в другие сферы. Оля, конечно, ничуть не гордилась, ей становилось даже страшно от того, что она такая. Страшно не за себя, она просто страдала, что другие простые люди так не могут.
…Довольно странная судьба опустилась на бедного Парфена, того, которого посетили Данила и Степан в первые дни своего знакомства. От своего несжигаемого бурного представления, что этот мир — всего лишь ошибка, Парфен совсем одурел. Но он убеждался все более и более, что такое его представление — истинная правда, но именно от правды он и сходил с ума. Данила всегда угрюмо говорил о нем, что Парфен совершенно не понял знаменитого изречения: «Познай правду, и ненависть к ней сделает тебя свободным», иными словами, повторял Данила, Парфен стал рабом правды, ибо не знал, что за любой истиной кроется другая истина, еще более великая, но менее постижимая, чем первая… и так далее.
Данила сам советовал Парфену как следует оглядеться вокруг, но тот не внимал. В конце концов Парфен стал считать ошибкой самого себя. Этого он не смог вынести и сбежал, бросив дом. След его потерялся, но поговаривали, что он все-таки нашел успокоение и дошел до смирения своего ума, оказавшись где-то в глуши, около старинного монастыря…
Между тем в Москве неумолимо шло время. Лена вдруг чуть не сходила с ума от любви и сострадания к окружающим людям, пусть и случайным. Алла же побаивалась, что внезапно вынырнет кто-то из непредсказуемых и опять проникнет к Станиславу. Его охраняли как могли. Но непредсказуемые шли своей дорогой. По тайной Москве пронеслась весть, точнее слова самого Небредова Корнея Семеновича, что «мы еще покажем себя и убедим всех, а пока временно уходим на дно: придет срок, и вы ахнете».
И непредсказуемые действительно ушли в глубь Москвы, откуда о них — ни слуху ни духу. Не появлялся на поверхности ни нежный Левушка Лемуров, ни лихой Влад Руканов. А Волков вообще исчез — говорили, что укатил в дальнее зарубежье. К Цареву, разумеется, все это не относилось — после чтения, слух о котором разросся, все потаенные поняли, что «непредсказуемость» его была только маска, а об его истинном лице после того чтения никто не мог и думать. «Не для мыслей он создан, этот Царев», — сурово бормотал о нем бродящий Степан.
…И в тот день, когда Степан произнес эти слова, Митя на краю дачного поселка приближался к одиноко заброшенному домику своего давнего, загадочного и скрытого от посторонних глаз друга Ильи Семенова. Друг этот заигрывал с небытием и потому скорее был бывший друг.
Митя и сам не понимал, почему туда идет. Вся эта история со Стасиком и его почти неописуемым состоянием как-то поколебала ум Мити, и ему захотелось к чему-либо прильнуть. Он просто стал терять ориентиры, даже в бегстве от самого себя.
…Вечерело. Раза два Митя обошел вокруг дома, не решаясь постучать. Домик-то был относительно хиленький, забор — тоже, и проще было заглянуть сначала в окно. Но в окне была одна тьма. Митя, нагнувшись, различал только странные еле двигающиеся тени. Но одно окошечко было слегка приоткрыто. Как раз в ту комнатку, где у стены спиной к окошечку сидел Илья. От всего дома веяло такой пустынностью и безразличием к тому, что на земле и вокруг, что впечатлительный Митя содрогнулся до пояса. Ему показалось, что мир — умер, а есть только этот дом, погруженный в небытие и тьму. В приоткрытое окошечко Митя смертельно боялся заглянуть и остановился рядом, затаив дыхание. Внутренне он не знал теперь, от кого бежать — от себя или от этого дома, переселившегося в смерть. И вдруг он услышал пение. Это пел Илья.
…Оно было ни на что не похоже, это пение. Не было слов, но безумно-таинственные звуки были, не знаемые на земле, от которых Митя внезапно стал медленно холодеть. Он стоял как вкопанный, а безграничный, бездонный холод медленно охватывал его, двигаясь вверх по телу, к сердцу. Такова уж была эта песня Ильи — песня небытия и смерти, и тихие звуки ее превращали все живое в холодный сгусток погибели земной жизни. Мертвая тишина этих звуков убивала наповал.