Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги - Мариенгоф Анатолий Борисович. Страница 34
— Так вот: весна, фиалки, какая-то русская парочка, прогуливающаяся у меня под окнами на рю де ля Пом… Не знаю почему, не знаю, но мне вдруг безумно захотелось пообедать с богом.
Дункан иначе не называла Станиславского.
— Ты, Изадора, и в него была влюблена?
— О, конечно! Но по-другому. Я в жизни потому так много и влюблялась, что это всегда было по-другому. Каждый раз по-другому.
— Значит, совсем как у нас, у мужчин.
— Да что ты!
— Мы только потому и изменяем, что всегда надеемся на новенькое.
— Безобразие! «Новенькое»! У вас это несерьезно. А у нас, у женщин…
— Тем хуже, если у вас каждый раз серьезно. Значит, вам нельзя прощать.
— Любовь — это… это… как искусство. Она должна быть всегда очень большая и очень серьезная.
— Вместо «всегда» я бы предложил слово «иногда».
— Помолчи. Я хочу рассказать про бога.
— Рассказывай, рассказывай.
— И вот в прелестный весенний день я прочла в «Юманите», что он в Париже. Мы с Анатолем Франсом были читателями этой газеты «с сумасшедшинкой». Так говорил мэтр.
Айседора приподняла веки и, скосив глаз, лукаво взглянула на меня.
— Пообедать с ним, наедине, вдвоем! С самым красивым богом из тех, которых я знала.
— Но не с самым молодым, Изадора.
— Для нас, женщин, возраст не главное в любви.
— Будто?
— Мы ведь, Анатоль, в этом не так примитивны, как вы, мужчины.
— Допустим.
А Есенина Айседора называла ангелом и в этом хотела убедить как можно большее число людей. Поэтому на стенах, столах и зеркалах она весьма усердно писала губной помадой: «Есенин — Ангель», «Есенин — Ангель», «Есенин — Ангель».
— И вот, — продолжала Дункан, — я позвонила богу по телефону. О, как я была счастлива! Он милостиво согласился приехать в ресторан.
— Ну, ну!
— Я попросила сервировать нам столик не в общей зале…
— Само собой.
— Боги не опаздывают к обеду. Ровно в семь он уже заложил уголок салфетки за свой крахмальный воротничок.
У нее от смеха опять порозовели уши.
— Сам понимаешь, мой друг, что после второго бокала шампанского я уже не могла усидеть на своем стуле.
— Ясно!
— Я подошла к Станиславскому и взяла в ладони его голову.
— Ясно!
— Тогда пенсне упало с его носа и он зажмурил глаза. Вероятно, от страха.
— А ты, конечно, этим воспользовалась и поцеловала его в губы?
— Нет, — вздохнула Изадора, — в губы не удалось. Он их слишком крепко сжал.
— Он же бог.
— Я хотела огорчиться, но не успела.
— Неужели бог разжал губы?
— Да!.. Но только для того, чтобы взволнованно спросить меня: «Изадора, а что мы будем делать с нашими детьми?»
Об этой очаровательной встрече Дункан как будто где-то написала. Но я рассказал с ее слов.
— Ты это не выдумала, Изадора? Так и спросил: «Что мы будем делать с нашими детьми?»
— Слово в слово.
Я стал хохотать.
— Вот! Вот! То же самое случилось и со мной. Огромное несчастье! Я стала смеяться. Ужасно смеяться. Так смеяться, что слезы падали с моих глаз в салат «латю». Это, наверно, непростительно? Но я же не сошла с неба. Я просто человек. Даже хуже — я женщина.
— Лучшая из женщин!
— Ты скажи это Есенину.
— Обязательно.
Она благодарно сжала мне руку и заключила:
— Станиславский, разумеется, сказал то самое, что должен был сказать. Ведь бог, как известно из Библии, относится ко всему очень-очень серьезно.
— Это верно. Даже к искусству. Даже в наше время!
— А я? Я тоже! — с жаром воскликнула Изадора. — Даже к танцевальному искусству.
— Знаю.
— Над которым ты посмеиваешься.
— Над твоим, Изадора, никогда!
Она приехала в Советскую Россию только потому, что ей был обещан… храм Христа Спасителя. Обычные театральные помещения больше не вдохновляли Дункан. Дух великой босоножки парил очень высоко. Она хотела вдыхать не пыль кулис, а сладчайший фимиам. И обращать взор не к театральному потолку, а к куполу, напоминающему небеса. Пресыщенная зрителем (к слову, ставшем на Западе менее восторженным: ведь актрис любят до первых морщинок) — она жаждала прихожан.
Огромный, но неуклюжий храм Христа у Пречистенских ворот ей где-то за границей лично преподнес на словах наш очаровательный народный комиссар просвещения.
Право, эпитет «очаровательный» довольно точен по отношению к Анатолию Васильевичу Луначарскому. Ведь он не только управлял крупнейшим революционным департаментом, но и писал стихи, пьесы, трактаты по эстетике, говорил, как Демосфен, и предсказывал будущее, преимущественно хорошеньким женщинам, по линиям их нежных ладоней.
Да и с Господом Богом (с настоящим, с Саваофом) у него, как известно, в недалеком прошлом был флиртик.
Соблазненная храмом Христа Спасителя, Айседора Дункан не то что приехала к нам, а на крыльях, как говорится, прилетела.
И очень рассердилась: очаровательный нарком надул ее. Вероятно, потому, что слишком смело, без согласования с политбюро, раздавал храмы босоножкам.
Я потом весело сочувствовал Айседоре:
— Ах, бедняжка, бедняжка, в Большом театре приходится тебе танцевать! Какое несчастье!
Но ей было не до смеха.
20
— Новость! Наш театр едет за границу.
Моя некрасивая красавица сегодня не сбросила мне на руки шубку и даже позабыла снять боты.
— Таиров только что объявил это. Было общее собрание. Все прыгали от радости. Старики выше всех. Уварова тоже прыгала.
Эта актриса играла комических старух.
— Понимаешь?
— Понимаю. Давай, Нюха, шубку.
— Театр едет во Францию, в Германию и, наверно, в Америку.
— Ух ты!
— В Париж… А?… Здорово?
Словно предугадав гастроли, Мартышка четвертый месяц занималась с француженкой языком и уже читала со словариком французские романы.
— В Париж, Толюха!
— И ты ведь поедешь.
Она сняла боты:
— А вот об этом еще надо подумать.
— Чего же тут думать?
— Как чего?…
— Ах, да… ты про это?
— Вот и давай решать.
— Нет, Нюша, решать будешь ты.
— Почему только я?
— Рожать-то тебе, а не мне.
— Но иметь сына или не иметь — это касается нас обоих. Не так ли?
Мы оба были уверены, что изготовляется мужчина.
— Или тебя это не очень касается?
Я ответил каким-то междометием.
— Вот, Толя, и надо решать: Париж или сын.
— Думай, Нюша. Хорошенько думай. И решай.
— А я уже давно решила. Конечно, сын.
Я поцеловал ее в губы и сказал:
— Ты у меня, Мартышка, настоящий человек. Совсем настоящий. Хотя носа у тебя действительно маловато. Впрочем, я с первого взгляда не сомневался, что ты настоящая.
— Дурень! Это ведь только влюбляются с первого взгляда.
— Нет, шалишь! Все самое большое и хорошее делается с первого взгляда. И влюбляются с первого, и не сомневаются с первого, и предлагают руку с сердцем с первого. Все, все!
— Между прочим, ты мне их еще не предлагал.
— Неужели забыл?
— Ага! Ты ведь такой рассеянный.
А ночью, в кровати, при потушенной электрической лампочке, я ей сказал:
— Знаешь, Нюха…
— Знаю, знаю. Спи.
Она, конечно, сразу поняла, что я собрался утешать ее.
— Подожди засыпать. Нюха.
— О-о-ой! — простонала она.
— Понимаешь, есть наши русские повадки, которых я терпеть не могу.
— По матушке посылать?
Я горячо возразил:
— Нет, эта очень милая! Я о других говорю. Ну, скажем, давать честное слово и не выполнять его.
— Спи, Длинный. Завтра дашь слово.
— Нет, я сегодня хочу дать. Сейчас.
— Вот беда! Пойми, мучитель: у меня утром ответственная репетиция.
Она готовила роль Коломбины в «Короле-Арлекине».
— Сплю! — и повернулась на левый бок.
— Стой, стой! Это чертовски важно!
— Ну, ей-богу, успеется. Мы ведь будем с тобой разговаривать… об очень важном… каждую ночь… еще лет пятьдесят подряд.