Крошка Цорес - Синявский Андрей Донатович. Страница 3
– Хотя ты и прав, Синявский, в принципе, – со своей таксой, но ты хватил через край, и я не могу больше с тобой здороваться, пока ты перед всеми публично не извинишься…
Все куда-то рассосались, оставив меня одного с моими думами о Доре…
Нельзя сказать, чтобы у нас ничего не было. Она явно понимала, что нравится мне, и пользовалась моими услугами для курсовых работ, если никто не смотрит. А на меня, в один семестр, напала струя писать стихи, которые я прятал. Вот напечатаюсь в конце пути – тогда прочтут:
Образы получались немного преувеличенными. Но это – как температура тела: от нас не зависит. И потом, какое сравнение у литературы с действительностью? – всё наоборот. Маешься, крутясь, как подонок, над какой-то одной невылизанной мыслью. Перекатываешь в голове шарики, пока они сами не встанут. Но, помни, каждое слово твое должно быть гвоздем, бьющим насквозь!..
А жизнь тем временем текла бесцветно. У всех людей что-то есть. Только я, как страшный “Анчар” у Пушкина, – один в пустыне. Раз я не выдержал и спросил:
– Что у тебя общего, Дора, с этим болваном Михайловым?
Впрочем, начал я, кажется, не с того, но с чего начал – сейчас не так уж важно.
– Отстань, Синявский, – она отвечает, улыбаясь, как если бы давно ждала моего предложения. – Что общего? Ничего общего. Ну переспала с ним три раза, если хочешь знать. Кто считает?..
– Что? Что ты сказала?! “Переспала”? Как это пошло, Дора! Как унизительно!..
Нечаянно я схватил ее за руку.
– Ой, Синявский! Будь другом, не притрагивайся ко мне! Пальцы у тебя, будто у лягушки. Липкие какие-то, противные. Подумаешь, Михайлов! Ну переспала с ним один раз – успокойся!..
Но я не успокаивался. Я-то уже знал, что таков мой жалкий жребий. Женщина, как собака, чует мертвеца и льнет к удачникам. Не висеть же у нее на ногах – балластом? Избегал встречаться, следил издалека глазами, мечтал…
Пока эта история с таксой меня не доконала…
Вскоре Дора ушла с нашего факультета и, по слухам, расписалась с Михайловым. Говорили, была несчастлива замужем – я свечку не держал, не знаю. Одно точно: на его бы месте я сделал бы ее, мою Дору, королевой…
Как-то (я уже заканчивал вуз) мы столкнулись в гастрономе в очереди за молоком. Она была, наверное, уже на восьмом месяце, и я поинтересовался:
– Как поживаешь, Дора? Тебя можно поздравить?..
У беременных женщин, я заметил, красота лица и осмысленность линий перемещаются к центру, в то, что у них сидит внутри, и растет, и зреет для будущего. Это как большие ученые, погруженные в гипотезу о себе самом, откуда выудить их к жизни совершенно невозможно. Все они глубоко сосредоточены где-то у себя в животе. И вдруг, к моему удивлению, ее пепельные щеки зарделись, погасшие глаза метнули факел:
– Ах ты, горе мое! Крошка Цорес! – вырвалось у нее с тем оттенком презрения, который нас особенно задевает, поскольку относится к давно прошедшему времени и ошибка непоправима. – Всё ты проспал! Проворонил! Какая девушка к тебе лезла! А теперь – изволь…
Она злобно покосилась на свой высокий живот, словно это я виновник.
– Когда – лезла, – Дора?! Где?!..
– А помнишь, когда разговаривали о собаках? Я так на тебя надеялась! И ты не догадался? Ах, Синявский, Синявский…
– Но ты же сама намекала, Дора, что у тебя с Михайловым уже что-то есть…
– И ты поверил? Обрадовался? А я просто немного поддразнивала. Кокетничала. Ревность подогреть, соперничество… Может, думала, станет умнее… Да что сейчас вспоминать? Два литра!
Она звонко припечатала о мраморную стойку бидон. Покуда мы вполголоса препирались, наша очередь подвинулась. Я стоял ошеломленный, позабыв о молоке, и смотрел на Дору. Сердце перевернулось во мне, как младенец в утробе матери. Никогда не думай, что тебе хуже других. Всегда кто-нибудь найдется – кому еще хуже. Все мы бьем хвостом, более или менее, как рыба об лед…
– Проснитесь, гражданин! – окрысилась продавщица, вырывая прямо из рук мою стеклянную банку. Я взял один литр. А Дора уже удалялась с готовым бидоном, не дожидаясь, пока мне нальют, распугивая толпу негодующим своим животом. Бежать следом с объяснениями было бесполезно. Да и мог ли я за нею угнаться с полной до краев банкой?..
– 3 –
Что я причина чужих несчастий, – выяснилось не сразу. Но стоит начертить диаграмму обстоятельств, в которые, точно по нотам, попадали из-за меня, подряд, мои старшие братья, – и вы поймете. Печально, как говорится, но факт.
У мамы от первого брака было пять сыновей, один другого удачливее. А я, шестой и последний, отца своего не знал и жил на отшибе, с мамой, не ведая семейных волнений. Братья, молодец к молодцу, разлетелись по стране, я видел их редко, наездами, и судил об их успехах по красочным рассказам матери, с годами всё более отдалявшейся от меня.
Начнем с младшего, Николая, который, впрочем, уже окончил мореходку и был определен капитаном сейнера, едва мне исполнилось семь лет. К его производству, весной, мы загорали в Сочи, и брат свое назначение разгулялся отпраздновать на вверенном ему корабле, куда затянул и меня с мамой. Не стану описывать красоты Черного моря, но у причала мы подобрали щенка, к которому я привязался и, покуда взрослые пили шампанское, под звуки вальса играл с ним на палубе. Назавтра брат отплывал и, выйдя прохладиться, вскинулся произвести в моряки бедного моего Бульку, как я после, от всех тайком, окрестил моего песика, бросив в Сочи на произвол судьбы. Раскачав, словно зайца, за ноги, он швырнул его за борт и, видимо, был упоен своей заветной звездой. “Я, – говорит, – из него сделаю морского волка!” Булька, взвизгнув, скрылся в пучине, а когда вынырнул, нахлебавшись, я не стал дожидаться, скоро ли он потонет, и прыгнул на помощь товарищу, как меня учили, солдатиком. Я неплохо плаваю, и всё бы обошлось, если бы девушка, чье имя выпало у меня из памяти, невеста капитана и отличная пловчиха, с криком: “Спасите! спасите!” – не ринулась в море за нами, в чем была. Наш Николай совсем потерял голову, должно быть уже читая свой позор в глазах девушки-невесты. Скидывает китель, хорошенько разбегается и – бултых ласточкой следом, в высшей степени пилотажно, как потом все уверяли.
В итоге Бульку выловили, я тоже отделался легким шоком, невеста, хохоча и торжествуя, вылезла на палубу и в промокшем платье была похожа на русалку. Не выплыл, единственно, мой брат-капитан. Нырнув чересчур глубоко, прыгая, он раскроил себе череп о якорь. Тогда мать, ломая руки, впервые произнесла:
– Ты – во всём виноват! Ты – убил брата!
Правда, так буквально она потом не повторяла. Но слово было сказано и осталось на мне – клеймом…
С той поры что ни сделаю – всё плохо. Во всём, в последнем счете, окажешься виноват. Ох, Крошка Цорес! Крошка Цорес! Как я оплакиваю тебя! А ведь и ты, наверное, как все, хотел приносить одно добро и пользу. Что же ты наделал? Зачем с тобою пришло столько горя?..
Или где-то – очень, очень давно – мы бесстыдно согрешили? И сами не понимаем, насколько виновны. Были бы не злы, не виновны, не выплыл бы из нас на поверхность – ни Гитлер, ни Сталин. Не было бы смерти. “Оглянись во гневе!” – сказал безымянный автор. И я за ним повторю: – Оглянись во гневе, и ты оглянешься на себя!..
Второго брата мы потеряли внезапно немного по-иному, через два года, но тоже при моем косвенном и невольном пособничестве. Он работал агрономом в передовом колхозе “Рассвет” и пригласил маму провести месяц в деревне. Меня, девятилетнего, безмозглого поросенка, он всюду таскал за собой – по полям и огородам. Водил на птицеферму, где стоял у него настоящий инкубатор, вылупляющий цыплят. Шел 38-й год, и страна, в том числе участием брата, цвела. Желая сказать приятное, я подивился на пасеке, где только что дядя Костя, хромоногий пчеловод, угощал меня сотовым медом: