Крошка Цорес - Синявский Андрей Донатович. Страница 6

– Нет.

– Всё некогда? Понимаю. Экзамены. Семинары. Курсовые работы… О чем у вас курсовая?

– Стаймыл Студенбеков, – произносил я как можно тверже пересохшими губами, стараясь не упасть.

– Стаймыл? Студен-беков? Это еще что за пугало? Да вы бы лучше… Рекомендую…

И он начинал перечислять писателей, от чьих незнакомых имен у меня дух захватывало и бежали по коже мурашки. О, нет, не за себя – за него я дрожал… А Яков, искушая, заманивал на операцию какой-нибудь сверхъестественной опухоли мозга или удивительной кисты, под видом студента-медика, что было, конечно, нарушением закона и плохо бы для него кончилось. Или, подмигивая, зазывал одним глазком пройтись в анатомичку… Его глаза под стеклами, казалось, сами плавают в каком-то хлороформе. Тогда, во избежание риска, я коротко объявлял, что мне пора…

Но, видно, его фатум был написан у меня на лбу. И я лежал без сознания с острой формой перитонита, когда он, поставив на ноги всю профессуру, сам, как лучший хирург, взял скальпель. Плачущие сестры на другой день поведали мне под секретом, что у Доктора Лихошерста впервые тряслись руки, пока он оперировал. Боялся, видать, зарезать прямо на столе. У меня же, как выяснилось при вскрытии, не было ничего острого, и Яков перебрал по очкам. Выйдя из операционной, шваркнул, говорят, о кафельный пол перчатки. Потребовал сигарету и стакан чистого спирта, хотя прежде не курил и не притрагивался к спиртному. “Да или нет”, “да или нет”, – шептали его уста, и все думали, что это он продолжает сомневаться в диагнозе. Но я-то знаю, с кем он тогда спорил, кого вызывал, так и не поговорив по-настоящему ни разу. Здесь же, при всей медицине, позабывшей ему дать валидол, Яков грузно сел в кресло и скончался от инфаркта. Наверное, ему померещилось, что по его врачебной вине меня уже не стало. Я его понимаю.

– 5 –

Мне нужно передохнуть, чтобы, собравшись с мыслями по выходе из больницы, перейти к пятому брату. В тот год у меня с мамой произошел раскол. Прямо она не сказала, но читалось в глазах, что ей физически тяжело находиться со мною рядом. К тому же я готовил диплом и, просиживая штаны в публичной библиотеке, старался как можно реже показываться дома, чтобы собственным видом дополнительно ее не травмировать. И само собой повелось, что в наших невозвратных утратах ее всё больше и больше отвлекали от меня новые заботы – бабушки, появившиеся в семье старшего сына – Владимира. У того подрастали замечательные двойняшки, мальчик и девочка. Короче, она объявила, что переезжает к нему ходить за внуками. Я не оспаривал ее права нянчиться с внучатами и облизывать счастливого первенца, но меня грубо кольнуло, когда мама неожиданно обратилась ко мне по фамилии, притом с какой-то враждебной и предвзятой нотой в голосе, словно я – чужой:

– Ты, Синявский, уже не маленький. Имей совесть. Учись – один. И тебе, и мне будет лучше…

Первый раз она заговорила со мной так официально, как если бы навсегда отсекала от себя. И тут я не выдержал и тоже напрямую спросил, кто мой отец. Раньше, догадываясь, что это ей неприятно, я вежливо обходил скользкий вопрос молчанием. Но тут заело. По паспорту, среди Лихошерстов, один я – Синявский! Откуда? Почему? Обреченный на одиночество в доме, я хотел для компенсации иметь наконец ясность.

– Не твое дело! О таких вещах не спрашивают! Пишешь свои дневники-черновики? – ну и пиши-помалкивай. А ко мне не прикасайся! Хватит с меня!..

Я настаивал. Мне казалось, источник наших с мамой несчастий и разногласий скрывается где-то во тьме моего происхождения.

– Буду умирать – скажу! Потерпи: уже скоро!

Как если бы я хотел ее смерти. Я вспылил. Было видно по всему, что она меня уже нисколько не любит. В итоге, поспорив, мы расстались взаимно обиженными. Мама наотрез отказалась, чтобы я провожал ее по семейному каналу. За нею, в мое отсутствие, заехал налегке персональный шофер Лихошерстов, и, вернувшись из читалки, я уже никого не застал. На обеденном столе, как водится, – записка. Просит с материнской настойчивостью не беспокоить по телефону Володю, не отрывать понапрасну человека государственной важности. Сама заглянет, как будет случай. Деньги за свет-газ, жировку, ужин оставляет на столе. И подписано: Мама, – нормальными, круглыми буквами. Последний с мамой ужин…

Снова и снова я продолжаю с ней мысленный мой диалог. Сдался мне дядя Володя! – как без надобности, себе в утешение, называл я старшего брата. Настолько он был далек от моих внутренних интересов и помыслов и абсолютно недоступен. Я даже толком не помнил, какой у него пост. Знаю, что государственный, а вся его биография мне как, извините, пятая нога. Подкидывает матери к пенсии копейку, и то крендель. Холодильник ей выкатил на какие-то именины – от собственного достоинства. Выбрасывал на свалку, невооруженному глазу понятно, трофейное барахло после наезда в Африку, для подъема экономики, себе же в обновление мебели… – да мне какая забота? подавись он своим холодильником! Автомобилист!.. Вообще, я думаю, в нынешнем упадке искусства виноваты автомашины. Разве, сидя за рулем, почувствуешь душу ближнего? Внимание отдано скорости, виражам, карбюратору. Пожиранию пространства. Никакой прокурор его не остановит… Но холодильники, отдадим справедливость, в тот период были у нас в новинку. Музейная редкость. Реликвия…

Словом, дядю Володю я воспринимал в основном по любительским фотоснимкам и газетным выкройкам, хранившимся у матери в ящике, как национальное достояние. Лица его так и не разобрал. Обыкновенный богдыхан. Скулы сапогами и нос луковицей, тугой воротничок, из которого он выдавливался, по заданию партии, как зубная паста, с насупленным всегда, недоступным, без тени понимания взглядом из-под обязательного лба. Такие лица рисуют, вместо меморандума, на правительственных картинах: ни грана мысли!..

Он тоже видел меня в общей сложности раз или два, в вечной спешке, – на маминых именинах однажды и на поминках по Якову, куда нагрянул, по личной инициативе, почтить брата вставанием. Ясно, он и думать позабыл о существовании такого таракана, как я. А мог бы, между прочим, когда-нибудь и пригласить на пирог в свои хоромы. С него бы не убыло. Вот уж кому-кому, а нашему князю Владимиру, при всём желании, я нигде не угрожал.

Чем далее, однако, затягивалось мое заточение, тем глубже сосала мысль о моей неисповедимой судьбе. Я старался лишний раз не высовываться из дому, не пересекаться, сколько возможно, с себе подобными. Проехаться на трамвае уже было для меня большой роскошью. Законно: кому я принес хоть какое-нибудь добро? Никогда и никому. И мир без меня улучшился бы – не будь моего вмешательства, не будь моего тайного к нему участия и сострадания, работающих как жало. Профилактика? Прививка вины человечеству, которое только и знает, что оправдывает себя? Чем хотите, но каждый из нас мечтает оправдаться – трудами, детьми, книгами. А как посмотришь на человека в итоге – перед смертью он остается ни с чем. С одним только страхом в душе и с единственной надеждой – на милость: согрешил…

Оправдываемся, стараемся, а зло, сотворенное нами, всё растет и растет. Не лучше ли покаяться с самого начала? Сказать честно, глядя правде в глаза: хуже себя я людей не встречал. Не появится ли тогда, как маяк, искомый “грех во спасение”, над которым столько смеялись? Не начнется ли восхождение к свету? Ну бросьте, говорю, в меня первого камень: переделку общества надо начинать с себя. И я стану переделываться, подавая всему человечеству заразительный пример. С самим собой легче иметь отношения. Приятнее. Безопаснее. Знаешь, по крайней мере, кто ты и почему… Откуда? – вопрошаю. – Кто? В чем я виновен? Да, может, я не хуже, а лучше других? И думаю, себя понося: а все-таки я страшно добрый и жутко умный… Как еще Господь меня на земле терпит? И если я всем не нравлюсь, то, может быть, зато я угоден одному Богу? Нет, таких, как я, надо давить автомобилем…

Как видите, угрызения совести меня мало терзали. Наверное, это уж такое свойство у совести. Она тоже приспосабливается к нашему самочувствию и печальному положению в обществе. Из всего на свете мы умеем извлекать капитал…