Элейн - Селф Уилл. Страница 4

Но он не приехал – и даже не позвонил. При новой встрече – когда она застала его одного, – у него нашлось прекрасное оправдание: незапланированный визит в больницу… Она же понимала всю тяжесть положения?

Все еще стоя – но теперь глядя в окно, за дорогу, на заросший участок по ту сторону ее, – Элейн останавливается – прекращает делать что делала, и осознает, что сжимает тот самый плед в дрожащих руках. Откуда дрожь? Из-за лихорадочного перепада от бесстыжей похоти к леденящему кровь стыду – или же к ней подкрадывается настоящая болезнь, пробираясь между одной невыносимой мыслью… и другой: во рту стоит знакомый солоноватый привкус, и она чувствует, как венка на лбу… все бьется… бьется…

А на следующий день, когда он возил ее на запущенный выгон, что он тогда ей сказал? Фу. Фу и еще раз фу – как можно было довести себя до положения, когда любой, какой угодно мужчина мог ей сказать: Я был готов тебя взять, но теперь вижу, что ты никчемна…

Да, стыд, холодный как лед, такой холодный, что толкнул ее сжечь сначала все дневники тех времен, когда Джон служил за границей… а потом и остальные. В своем отчаянии она верила, что читаема от начала до конца: книга с прозрачной обложкой, через которую страшным образом проглядывают все подробности ее измен: страница за страницей невротических излияний о Джо… об Арти… И вдобавок откровенные наброски о начальнике ньюаркского завода, в котором она вовсе не видела ухажера, пока тот не прижал ее к гофрированной стенке куонсетского ангара [5], в котором держали предохранители и лампочки, и, задрав ей юбку, схватил за вульву, потянул пальцами за эластичный пояс так, что тот отклеился от вспотевшей кожи, а потом… щелкнул обратно.

И происходило это снова… снова и снова.

Она рвала со спирали по две-три страницы, потом аккуратно комкала и выкладывала хрусткие шарики поверх бархатистого, лепесткового пепла их предшественников. Множество сожжений – множество самоубийств… Если бы она выбрала второе и если бы оставила все эти красочные описания своего отчаяния, стало бы скверно Джону? Ее родителям? Скорее всего, нет – ведь, если быть до конца честной, в них просвечивала жалость к себе… И сейчас, так же когда она вспоминает о тетрадях, которыми их заменила: очередная болтовня о всеобщей паршивости человеческого рода и ее разочаровании в нем.

Как часто она видела себя распростертой на койке в свободной комнате – незваная гостья… на целую вечность, на прикроватной тумбочке опустошенные от пилюль флаконы, стопка тетрадей на спирали, а поверх всего записка с извинениями, разумеется, и с указаниями Джону послать тетради доктору Фрейденбергу, который так решительно меня отверг… Правда ли Элейн верит, что они пригодятся при целении других несчастных измученных душ? Или это ее способ продлить свой психоанализ навсегда – призрак в углу приемной… донимающий его совесть?

На востоке Ямайки, в большом и скрипучем колониальном особняке, ее мотивы были такими же дурацкими: как будто, сжигая дневники, она заодно избавит себя от всей вины… и всех иллюзий. Впредь – к добру или худу – жить ей в холодном свете своего разума. В деревянной коробке дома отдавались эхом пылкие голоса мужчин. О чем там говорили Кеннет и Джон? Да все о том же, что обсуждали Тед и Джон прошлой субботой у Хаксакеров, где серьезный шепот скрывал их от других гостей – или так они думали.

Почему они так за нее цепляются, за эту свою возвышенную, насмешливую, шаблонную философию? Наверняка только потому, что она подкрепляет чувство их собственного превосходства… А еще потому, что благодаря ей можно вместе посидеть – как они сидят у реки или на лодке Теда, в ожидании клева или откровения. Ведь так делают мужчины даже вроде них – самодовольных, возвышенных, а прежде всего умных, – вместо того чтобы напрямую высказать, что у них на душе.

Внезапно Элейн понимает это со всей уверенностью: несмотря на все беседы их нестройного квартета – искусственные, едва ли не удушающие, – касательно их положения, и несмотря на все часы за разговорами, писательством и намеками, а потом новыми разговорами о многосложных намеках, всех со всеми… а знает бог, она все еще разговаривает с Джоном при всех их ужасных оплошностях, при том как они подводят друг друга, причем разговоры их глубокие, кажется ей, честные в признании того, как их обманы и разочарования все‐таки предвещают уважение – не дежурное, а заслуженное… Так вот, теперь она постигает с великой и ужасной ясностью, так же как постигает оттенок деревянной отделки в комнате – бежевый, словно у медицинских чулок, претивший ей каждый день вот уже четыре полных года проживания здесь, – постигает, что ни один мужчина ни разу не молвил другому ни слова о всепоглощающей страсти Элейн к Теду.

Это наверняка очередное блестящее решение ее мужа – да и Теда, раз уж на то пошло. Но разве он сам не был так же неверен своему возлюбленному пролетариату, как она – ему? Можно ли это вообще назвать неверностью в ее случае? С неуклюжим Джо они занимались скорее взаимными мучениями, чем любовью, хотя, когда состоялось последнее – что ж… Тебя возносят на небеса, думает Элейн, только чтобы ты тосковала о возвращении: Что же удивительного, что она так хранит сокровенные воспоминания о его скромной комнатушке и обо всем том великолепном, чем они занимались там вдвоем?

Тогда как с Арти был превосходный, пусть и несколько дежурный секс – Элейн все еще ощущает его вес на внутренних сторонах бедер, чувствует, как с гарью сбежавшего кофе переплетается запах его одеколона… Так как же она может быть неверной Джону, если для этого сначала надо быть верной, какой… я не была никогда.

У нее вырывается стон – гортанный, коровий. Она встряхивает плед и, накинув себе на плечи, чуть не поддается дурноте… головокружению… и самоубийственным мыслям – их неизбежным аккомпаниаторам: ведь если чувствуешь под ногами разверстый зев бездны, то лишь потому, что хочешь… ее заполнить.

Какое невероятное требуется усилие воли, думает она: Оторваться от края пропасти, отвернуться от возвышенного… к нелепому: сегодня Джон оставил ей “бьюик”, потому что в кампус его подвез Тед, а ей надо отвезти котенка Майю – которая, как подозревает Элейн, может оказаться не такой… какой кажется, – к ветеринару на подтверждение. Заодно можно побаловать себя кофе и сэндвичем с курицей в “Браш энд пэлет” – возможно, полюбоваться на витрины “Ротшильдс”, – если, конечно, закончит со всеми делами по дому.

А вдобавок к ежедневному мытью и уборке, кроватям и посуде накопилось сглаживание после двух стирок – и, кто знает, быть может, сегодня Элейн наконец‐то опустошит шкафчик под раковиной и протрет закопченные полки. Она себе это обещала… обещала, вашу мать. Но сначала… она заново складывает плед, укладывает на диван, откуда убирает журнал Билли – “Мэд”… [6]чтобы я – волновалась? Ее смех раскатистый – и горький, как… сбежавший кофе, чей вкус она чувствует где‐то у себя в горле.

Она и правда волнуется – волнуется все о том же, о чем и на востоке Ямайки: что Джон найдет ее тайник и прочтет все стопки девичьих дуростей – пускай кривоватых и кокетливых, но она старательно выписала подробности все до единой встречи ее и Теда – даже те, что имели место… в фантазии. Выписала с такими тщанием и верностью к детали, что хотя бы этот ее персонаж так и сходит живым со страницы.

Почему ее так возбуждают письменные подтверждения того, что, как она знает, он и так знает? Но все же возбуждают: сердце бьется так, что трепещет в груди. Он прежде всего ученый, читатель, исследователь текстов – порой Элейн задается вопросом: верит ли он вообще собственным чувствам?

Но это и хорошо, и к лучшему: ведь Тед – это реальный, живой мужчина: высокий, спортивный, с уродливо-красивым лицом, с темными нависающими бровями и сильными квадратными ладонями, обросшими таким же черным волосом, что у него на голове, – хотя и, слава богу… не так густо. Быть может, из нее никудышная писательница – одна из самых никудышных в истории, – и все‐таки в этот долгий и исступленный год черкания исподтишка она превзошла себя. Описание его зычного голоса и наречия Среднего Запада, его – если застичь врасплох – недоуменного, мальчишеского выражения лица, его ауры подавленного – но мощного – сексуального влечения затронуло ее единственную читательницу: не раз Элейн отбрасывала ручку и тетрадь и… ублажала себя.