Элейн - Селф Уилл. Страница 5
Что все‐таки звучит лучше – пусть и пошлее, – чем… мастурбация. Тед бы назвал эту мысль просто-напросто намеренной слепотой, а не предубеждением, – но, когда в январе Элейн писала доктору Фрейденбергу и рассказала, что происходит – что она втюрилась в очередного чокнутого мозговитого мужика, – она призналась и в этом и назвала именно тем формальным термином, который предпочитал психоаналитик.
Почему? Почему доктор Фрейденберг по‐прежнему оказывает на Элейн такое влияние? Обращаясь к нему месяцы спустя после того, как прекратились еженедельные паломничества в его скучный кабинетик, который он снимает в непримечательном доме в центре Сиракьюса, Элейн переносилась в прошлое, где почти полтора года силилась объяснить ему правду. А может, как и с мыслью о том, чтобы избавиться от всех своих дневников, хватало уже проговорить про себя слоги его имени – Фрей-ден-берг, – чтобы он сам вошел и сел с блокнотом и ручкой на колене вельветовых брюк…
…тем самым призывая – поскольку она сомневалась в его предполагаемом уме или латентной чокнутости – самые разные признания: я писала под ковер, когда мне было… не знаю… года два-три… а теперь, в тридцать четыре, я мастурбирую из‐за коллеги моего мужа, и у меня… обвисают груди, редеют и так жидкие волосы…
…тебе никогда не быть стройной девочкой, твердила Элейн ее стройная мать миллиард раз… почти бесконечные повторы в раздражении из‐за единственной дочери, и они, чем старше и выше становилась Элейн, сменились с еще полных надежды вздохов на бурчанье мрачной уверенности. В четырнадцать Элейн достигла своего взрослого роста – пять футов десять дюймов: отныне она была не высокой, а долговязой, ведь ее плечи навечно ссутулились, ее сколиоз стал итогом того, что она постоянно гнулась под растущим ветром общественного неодобрения.
Одно дело – быть высокой, еще хуже – неловкой, но быть к тому же и нескладной, и чтобы нос торчал на ее страшной роже, как комок глины?.. Ей казалось, в семнадцать она походила на своего отца, нацепившего спортивное платье, – отца, этого и так уцененного Граучо [7] (потому что без нарисованных усов), который все время хохмил, оставаясь при этом, попросту говоря… вульгарным и несмешным.
Фрейденберг ответил на письмо, на вкус Элейн, слишком уклончиво – к моей досаде: Сначала успокоил – очевидно, из вежливости: нет, он не считает, что она на грани; потом высказался честно: нет, он не думает, что им стоит возобновлять сеансы – нет никаких сомнений, что они уже добились прогресса… одиозное, отягощающее выражение! но на его взгляд, она вышла на плато – или зашла в тупик, – которые далее ей предстоит преодолевать другим способом. К тому же ее обычное время посещения, в среду во второй половине дня, давно занял другой пациент. Если она в отчаянии, тогда да, он, разумеется, примет ее и продолжит принимать по необходимости, но если она хочет вернуться к психоанализу…
…то, что ж, область психоанализа, значительно отброшенная назад во время войны, теперь – что довольно иронично благодаря войне – развивается полным ходом – в том, что касается и образования экспертов, и интереса пациентов…
…Собственно, он уже далеко не единственный практикующий психоаналитик в Сиракьюсе – как было во времена, когда Элейн обратилась к нему впервые, – он знает еще двоих, бросивших якорь в Итаке, причем один из специалистов – и вот тут он сильнее всего раскрывал свои карты, как считала Элейн, – это женщина.
Читая этот эгоистичный отказ, Элейн гадала – как гадает и сейчас, – скажет ли сей странный зверь, женщина-психолог, то же, что и доктор Фрейденберг: что ее неспособность писать – это очередной пример всепоглощающей зависти: фаллическая форма ручки и прочее, понимаете?
Под журналом “Мэд” лежит местная газета, на Элейн смотрит реклама, и она наклоняется к ней… почему сейчас все кажется так далеко?.. Зимние костюмы из трех предметов для девочек: 3,90 доллара. Из двух предметов – для мальчиков: 2,90. Не очередной ли это повод для зависти – к простому и дешевому облачению самцов, к отсутствию не только украшений, но и самой потребности в них?
Чуть потрясенная, Элейн возвращается мыслями к Теду: мешковатый полосатый костюм из жатки, который он носил все лето и который наверняка возьмет с собой в поездку на Кубу. Бетти говорила Элейн, что нарочно не собирает чемодан за него – эту унизительную обязанность исполняют только жены в кино. И часто в ответ на подобные замечания Элейн внутренне корчилась, думая: что бы там между ними с Джоном ни было, но она все еще собирает чемодан для Джона – да и что в этом такого? Вдруг это поможет – если поможет еще хоть что‐то – поставить заново немое кино их близости?
Тед вдруг озвучил эту идею зимнего отпуска, пока дотлевали последние угольки посиделок у Хаксакеров… в нашем бурбонном дыхании, и тем вновь разжег в сердце Элейн теплящуюся надежду: В таком случае давайте мы опять возьмем Стеллу к себе – нам так с ней нравится…
…выпалила Элейн – потом ее мутный взгляд прояснился, и она увидела на лице Джона выражение послушного подчинения. Это маска, знает она, под которой горит его собственный внутренний пожар: ведь вор просто ограбит и заберет все, что имеешь, но лживый возлюбленный заведет в могилу… какой устрашающий норов! у нас обоих – и мы все время ссоримся… не считая случаев, когда я для этого слишком уставшая.
У них, мастеров словесной пикировки, ссоры развивались, как фуга, когда высота вопросов и ответов нарастала до полномасштабных воплей, что не в одном постыдном случае заканчивались рукоприкладством. Но о таких вещах Элейн не хочется задумываться – не этим утром, когда с самого пробуждения кажется, будто все наполовину пропало… Реальное отсутствие, будто вдруг испарились половина сетчатой двери, половина боковой, половина почтового ящика, половина чертового мира.
Элейн задвигает поглубже в мысленную мешанину свои неприятности с мужем – как и несмолкающие репортажи об испытательном взрыве первой водородной бомбы Советского Союза. Ведь одно она знает точно: ее мировоззрение параллельно ее самоощущению – все вот-вот рванет в любой миг… и я тоже на грани распада.
Теперь тарелки в раковине, перед которыми она просительно стоит, кажутся погруженными не просто в холодную маслянистую воду, но и в нижний мир. Тот самый, что она видит, когда с самой реальности срывают поверхность – и изливаются головокружение, необоримая тошнота и острая головная боль во всей своей калейдоскопической красе. На это – на верный знак приближения ее ежемесячной мигрени – Элейн тоже не обращает внимания, как поступает часто, забывая, что забвение никогда не помогает.
Она идет по голым дубовым ступеням узкой лестницы, что круто поднимается из небольшого коридора, и прислушивается к знакомому скрипучему концерту… пока вокруг потягивается и напрягается старый деревянный дом. В Итаке найдутся самые разные постройки – от современных ранчо до узорных фантазий на готическую тему, как и сохранившаяся солидная колониальная архитектура. И раскрашены они во все цвета радуги: ржаво-красные, лазурно-голубые, одуванчиково-желтые. Но дом Хэнкоков довольно неказист – половина “солонки” [8] грязно-бежевого цвета, фронтоном на улицу, с одноэтажной пристройкой сзади – с проволочными экранами вместо стен и бетонным полом, где хранится всякий хлам, от старой коляски Билли до пары поленниц дров на случай, если выйдет весь уголь для печи.
На верхней площадке Элейн не поднимает глаз – да, всего четверть часа назад она выходила проверить почтовый ящик, но с тех пор свершилось что‐то разом незначительное и роковое: если только поднять взгляд, она увидит за открытой дверью спальню Билли, а за окном без штор… ничего; только те невидимые элементы, которые, сжатые вместе в ужасную мешанину, могут разлететься с мощностью миллиона тонн в тротиловом эквиваленте… или больше.