Возлюбленная - Моррисон Тони. Страница 33
Вернуться к исходной жажде общения было невозможно. К счастью для Денвер, ей было достаточно смотреть, впитывая в себя животворную влагу, Другое дело – ответный взгляд: он проникал куда-то внутрь, под кожу, туда, где не было жажды. Ей не часто приходилось ловить на себе такой взгляд; Возлюбленная редко на нее смотрела; когда же все-таки смотрела, то Денвер казалось, что глаза Возлюбленной только скользят по ее лицу, а думает она совсем о другом. Но иногда – когда Денвер меньше всего этого ждала – Возлюбленная подпирала кулаком щеку и внимательно глядела на Денвер.
И это было чудесно. Отрадно чувствовать, что на тебя не пялятся, не изучают, но притягивают и вбирают взглядом, смотрят на тебя с интересом, не пытаясь оценить. Она рассматривала волосы Денвер как часть ее существа, не обращая внимания на их состояние или прическу. Она ласкала взглядом ее губы, нос, подбородок, как восхищенный садовник любуется мускусной розой, возле которой случайно остановился. Кожа Денвер разглаживалась под этим взглядом, становилась нежной и прозрачной, точно батистовое платье, обнимавшее своим рукавом талию ее матери. Она плыла где-то вне собственного тела, чувствуя одновременно свободу и притяжение. Ничего не желая. Становясь тем, что она есть.
В такие мгновения ей чудилось, что Возлюбленная о чем-то ее просит. В самой глубине этих огромных черных глаз, там, где, казалось, не отражается ничего, виделась протянутая в мольбе о грошике детская ладошка, и Денвер с радостью дала бы ей тот грошик, если б знала, как это сделать, если б знала ее лучше, чем позволяли узнать ее ответы на вопросы Сэти:
– Ты так ничего и не вспомнила? Я, правда, тоже свою мать толком не знала, но пару раз я ее все-таки видела. А ты, значит, свою – никогда? Ну а какие там были белые? Неужели ты ни одного не помнишь?
Возлюбленная, нервно потирая ладони, отвечала, что помнит какую-то женщину, которая была ее матерью, и помнит, как ее у этой женщины отняли, вырвали из рук Затем – это она помнила лучше всего и часто говорила об этом – она помнила мост: как она стояла на мосту и смотрела вниз. И еще она знала одного белого мужчину.
Сэти находила все это удивительным, однако подтверждавшим ее собственные выводы, которые она излагала потом Денвер.
– А где ж ты раздобыла такое платье и башмачки? Возлюбленная говорила, что просто взяла их.
– У кого же?
Возлюбленная умолкала и еще яростнее начинала скрести руку. Она не знала где; просто увидела и взяла.
– Ладно, – вздыхала Сэти, а потом говорила Денвер, что Бел, наверное, держал для своих забав какой-нибудь белый мужчина, никогда не позволяя ей выходить из дому. А потом она, должно быть, убежала и добралась до какого– то моста или чего-то в этом роде, а все остальное болезнь из ее памяти вымыла. Нечто подобное случилось с Эллой, только ее взаперти держали двое мужчин – отец и сын, – и Элла помнила все. Больше года они забавлялись с ней в запертой комнате.
– Ты даже представить себе не можешь, – говорила Элла, – что эти двое со мной вытворяли.
Сэти считала, что это, возможно, объясняет неприязнь Бел к Полю Ди, которую она проявляла совершенно открыто.
Денвер не верила ее доводам, но никак их не опровергала. Она только опускала глаза, ни разу и словом не обмолвившись о холодной кладовой. Она не сомневалась, что Возлюбленная и была тем белым платьем, стоявшим на коленях в гостиной рядом с ее матерью, – душа того ребенка, что не разлучался с ней большую часть ее жизни. И когда Возлюбленная смотрела на нее, какими бы краткими ни были эти мгновения, Денвер все же была благодарна судьбе за то, что все остальное время могла смотреть на Возлюбленную сама. Кроме того, у нее накопились свои вопросы, которые, впрочем, никак не касались прошлого. Денвер интересовало исключительно настоящее, однако она была очень осторожна и прикидывалась нелюбопытной, хотя о некоторых вещах ей до смерти хотелось спросить, но если бы она стала допытываться слишком настойчиво, то потеряла бы «грошик», который могла положить в протянутую руку Возлюбленной, а значит, стала бы ей совершенно ненужной. Известно, что от добра добра не ищут, так что лучше было оставаться хотя бы наблюдателем, смотреть на Возлюбленную самой, потому что та старая жажда – что мучила ее еще до появления Возлюбленной, что привела ее в зеленую комнатку в зарослях букса и заставила нюхать одеколон, чтобы почувствовать аромат настоящей жизни, догадываться, что жизненная дорога вся в рытвинах и ухабах, а не гладкая как стол – никуда не исчезла. Просто когда Денвер смотрела на Возлюбленную, жажда эта немного утихала.
Так что Денвер не спрашивала Бел, откуда она узнала о серьгах Сэти, ни о ее ночных визитах в холодную кладовую, ни о той страшной штуке, краешек которой она видела, когда Бел ложилась на подушку или раскрывалась во сне. Взгляд ее Денвер чувствовала на себе только тогда, когда бывала осторожна, объясняла ей что-нибудь или развлекала, или рассказывала ей всякие истории, пока Сэти не возвращалась из ресторана. Никакой домашней работой было не погасить тот огонь, что, казалось, пожирал ее изнутри. Ни когда они с Бел так крепко выкручивали простыни, что руки у них до локтей были мокрыми. Ни когда расчищали засыпанную снегом дорожку к крыльцу. Ни когда разбивали трехдюймовый лед в бочке для дождевой воды; ни когда отчищали и кипятили стеклянные банки из-под прошлогоднего варенья или замазывали глиной трещины в курятнике, отогревая цыплят у себя под юбками. Все это время Денвер была вынуждена говорить только о том, что они в данный момент делают – что, как и зачем. Или о тех людях, которых Денвер когда-то знала или видела; при этом она старалась изображать их куда более интересными, чем на самом деле. Она рассказывала Бел о замечательно пахнувшей белой женщине, которая дарила ей апельсины, одеколон и хорошие шерстяные юбки; о Леди Джонс, которая с помощью песенок учила детей читать, писать и считать; об одном красивом мальчике с большим родимым пятном на щеке, который был таким же быстрым и сообразительным, как и она сама. О белом священнике, который молился за спасение их душ, пока Сэти чистила у плиты картошку, а бабушка Бэби в гостиной, задыхаясь, хватала ртом воздух. И она рассказала ей о Ховарде и Баглере, об их общей большой кровати, где каждому принадлежало свое место (но изголовье всегда было ее), и, пока она не перебралась в комнату Бэби Сагз, она ни разу не видела, чтобы ее братья уснули, не держась за руки. Она описывала их неторопливо, подробно, рассказывая об их привычках, об играх, в которые они научили ее играть, – но не о том страхе, что гнал их из дому и наконец изгнал насовсем.
Сегодня они на улице. Холодно, и снег плотный, как земляной пол в хижине. Денвер только что допела песенку-считалочку, которой научила ее Леди Джонс. Бел подставила руки, а Денвер снимает с веревки замерзшее белье и складывает его на руки Бел, пока стопка чистого белья не достигает ее подбородка. Оставшиеся мелочи – всякие там фартуки и чулки – Денвер собирает и несет сама. Головы у девушек кружатся от мороза, когда они возвращаются в тепло дома. Когда белье немного оттает, его так хорошо гладить – в доме тогда пахнет теплым летним дождем. Танцуя по комнате с фартуком Сэти, Возлюбленная спрашивает, растут ли ночью цветы. Денвер подбрасывает в плиту дров и уверяет, что растут. Бел кружится, выглядывая из верхней прорези на фартуке, вся завернувшись в него; потом говорит, что страшно хочет пить.
Денвер предлагает подогреть немного сидра, а сама думает, чем ей дальше развлекать Возлюбленную. Теперь Денвер стала настоящим стратегом по этой части – ведь она вынуждена удерживать Бел при себе с той минуты, как Сэти уходит на работу, и пока она не вернется; а Бел сперва начинает все более беспокойно вертеться у окна, потом постепенно подбирается к двери, спускается с крыльца и все ближе подходит к дороге. Бесконечное обдумывание, как бы ей развлечь Возлюбленную, удивительным образом изменило Денвер. Если прежде она была ленивой и непокорной, то теперь на удивление сметлива, исполнительна и делает даже больше того, что им велит перед уходом Сэти. Хотя бы ради того, чтобы иметь возможность твердо сказать: «Мы должны…» – или: «Мама сказала, чтобы мы…» Иначе Возлюбленная становится замкнутой и сонной или же тихой и мрачной, и тогда вряд ли можно дождаться, чтобы она посмотрела на Денвер. По вечерам Денвер над ней не властна совершенно. Если Сэти где-нибудь поблизости, Возлюбленная смотрит только на нее. А ночью, когда все ложатся спать, может случиться все что угодно. То Возлюбленной вдруг захочется послушать очередную историю – но в темноте, когда Денвер не может ее видеть. То она возьмет да и отправится в холодную кладовую, где спит Поль Ди. То вдруг расплачется потихоньку. Но может и спать крепким сном, и тогда дыхание ее становится сладким и пахнет старой патокой или печеньем. Денвер поворачивается к ней и, если Возлюбленная лежит к ней лицом, глубоко вдыхает этот сладкий дух. Иначе же приходится приподниматься и наклоняться над ней, чтобы хоть немножко его почувствовать. Потому что Денвер готова терпеть все что угодно, только не жажду, так мучившую ее, когда после замечательной маленькой буквы «и» и разных предложений, выраставших из слов и поднимавшихся подобно опаре для пирога, после шумного общества других детей наступила тишина, сквозь которую не могло пробиться ни звука. Лучше все что угодно, чем та тишина, когда она реагировала только на жесты и была совершенно равнодушна к движению губ. Когда краски и цвета вспыхивали у нее перед глазами пожаром. Но она готова отказаться от самых ярких и прекрасных закатов, от сияющих звезд величиной с обеденную тарелку, от пиршества осенних, кроваво-красных и бледно-желтых красок, если так захочет ее Возлюбленная.