Чудеса и диковины - Норминтон Грегори. Страница 37
– Святой Иероним! – вырывается у него. – А это набросок к «Меланхолии»! – Он оскверняет ветхую бумагу касанием дрожащих пальцев. – Да, да, это падший ангел. И прелестный херувим.
– Там в углу, – вставляет долговязый, – какая-то смешная закорючка.
– Это называется монограмма. Вот инициал А, как башня, а вот Д, человек, идущий под ней.
Клиент проводит приличное время за изучением драгоценных находок. Он подносит их к свету и проводит пальцем по бороздкам, давным-давно (так он думает) оставленным пером художника. Карла и его товарищ сидят, расставив ноги, и вертят в руках кубки. Долговязый кашляет в кулак, чтобы напомнить хозяину об их присутствии.
– Ну, – взрывается толстяк, – никак нельзя достоверно определить их происхождение. Вы могли найти в своем погребе имитацию. Видите, вот здесь… видите, штриховка, нетипичная для позднего Дюрера…
Карла ошеломлен.
– Так это подделка?
Покупатель не отвечает. Он смотрит на рисунки с блеском любви в глазах.
– Я дам вам пятнадцать талеров за обе. Вряд ли я смогу заплатить больше, поскольку возможно – и даже скорее всего – я покупаю у вас фальшивку.
– Что-то я не понимаю, – бормочет карла. – Вам не нравятся эти рисунки?
– Нравятся? – Богач изображает пугающе широкую улыбку. Бросает им небольшой кошелек, который продавцы поочередно взвешивают в руках. В коридоре они обмениваются благодарностями, и чопорный лакей проводит посетителей к выходу.
Виллибальд фон Бартш возвращается в свой кабинет и с театральным ликованием потирает поясницу. Он вдвойне доволен собой: во-первых, он приобрел рисунки величайшего нюрнбергского художника, а во-вторых (вроде засахаренной вишенки на торте его удачи), заплатил за них сущую мелочь, легко обведя вокруг пальца этих невежественных болванов.
Вечером того же дня, в домишке за городскими стенами, Людольф Бресдин поднимет тост за Томмазо Грилли и успешную продажу его очередной подделки.
Итак, начинаем сызнова. Вы зашли со мной так далеко, что сейчас уже поздно сходить с дороги. По пути из утробы в могилу Жизнь не следует по прямой, она петляет и виляет, сходится и расходится, обращается вспять. Разве каждый рассвет не рождает в душе закоренелого грешника новую потребность преисполниться добродетели? Когда я оставил Прагу, то думал, что предоставлен сам себе, и осмеял бы фаталиста, который сказал бы мне, что человечество обречено вновь и вновь повторять собственные ошибки.
За несколько лет до этого нюрнбергского утра, еще не придя в себя после всех тягот бегства из Богемии, я добрался до пригородов Дрездена. Была середина зимы. Повозка, нанятая в Мельнике за большие деньги, намертво застряла в замерзшей грязи, и последние мили мне пришлось плестись пешком, следуя за своими товарищами по несчастью. Лицо горело и саднило под резким холодным ветром, я брел уже за пределами боли – мои нервы баюкало обезболивающее под названием «усталость». Горожане, встречавшиеся по дороге, запечатлелись в моей памяти не крепче, чем обрывки детских снов. Георг Шпенглер нашел меня скорчившимся на пороге своего дома. Он догадался, кто я, и втащил в дом, где занялся моими распухшими ногами, не уставая при этом сокрушаться.
Я пошел на поправку; и очень надеялся, что мои странствия подошли к концу.
Георг Фридрих Шпенглер (который на долгие годы станет одним из самых полезных моих контактов в мире искусства) был старше меня на шесть лет. Это был веселый рыжеволосый холостяк, плотный, мощный, как бык, с могучей шеей, говорящей об огромной дремлющей силе. Он специализировался на торговле гравюрами: импортировал их из Праги, Вены и Рима и продавал на более «провинциальных» рынках. Благородные семейства вроде дрезденских Веттинов доверяли ему и восхищались его вкусом; Георг Шпенглер путешествовал по Италии, Голландии, Бельгии и Люксембургу и нес на себе отпечаток знакомства с более изобретательными культурами.
Таким образом, Бартоломеус Шпрангер прислал меня к единственному в Саксонии человеку, который мог бы найти для меня работу без оглядки на мое уродство.
В Дрездене, после нескольких недель, проведенных в захламленном доме Шпенглера, я снял комнату рядом с Эльбой. Там я сделал эскизы для двенадцати гравюр по дереву – иллюстраций к томику нравоучительной поэзии. Этот заказ от местного печатника Амброзиуса Бехера я получил, разумеется, благодаря Георгу Шпенглеру. Весной 1602 года я поехал на север, в Моритцбург, где меня подрядили расписывать стены охотничьего домика. Несколько комнат, панели из балтийского дуба. Все-таки я настоящий сын своего отца: во мне есть та же коммерческая жилка. Я предлагал свои услуги, как крестьянин на рынке продает репу. Каждый вечер, возвращаясь с коллегами-художниками в дом для прислуги, я вспоминал кабинет своего дяди Умберто во Флоренции, стены которого были расписаны реалистичными аллегориями Искусства и Знания. В Моритцбурге я сам занимался идеализированными пейзажами: зелеными идиллиями, где олени сами бросались на охотничьи копья, а свирепые кабаны издыхали от первой же стрелы.
В Моритцбурге я познакомился с Людольфом Бресдином, самым «декоративным» из всех художников-декораторов. Он был на пару лет младше меня и совершенно не осведомлен о своей привлекательности. По вечерам я затевал провокационные разговоры, хвастливую болтовню о победах над женским полом, причем я говорил все это с таким жаром и убежденностью, что Бресдин верил каждому слову. Зная о своем провинциальном образовании, он старался держаться поближе ко мне как к человеку с большим жизненном опытом. С тем же успехом он мог бы прийти ко мне за советом, как стать высоким.
На выполнение заказа ушло много времени. На несколько месяцев мы оказались отрезанными от мира в этой унылой болотистой местности, и Людольфу Бресдину приходилось оттачивать свое обаяние исключительно на служанках. Я, в свою очередь, грелся в сиянии этого простодушного Адониса, рассуждая, что раз уж девушки вьются вокруг него словно мухи, то, даст Бог, и я смогу подцепить самую слабую и невзрачную – как лягушка ловит ту же муху.
На следующий год, вернувшись в Дрезден, я обнаружил, что Георг Шпенглер влюбился по уши и уже помолвлен. Его будущая жена – пренеприятная дочка дрезденского книготорговца, – приходя с визитом (с дуэньей) в дом Шпенглера, просила избавить ее от моего присутствия, которое при всех моих лучезарных улыбках было для нее хуже уксуса. Когда же и Георг Шпенглер постепенно начал разделять предубеждение своей возлюбленной (как известно, самые рьяные верующие – новообращенные), я получил приглашение из замка Вайссинг, из «Саксонской Швейцарии» – прозванной так за дикие ландшафты, – для украшения летнего домика.
Мы со Шпенглером договорились, что будем писать друг другу, после чего я покинул Дрезден на долгие годы. В замке я снова встретил Людольфа Бресдина, мы вместе работали над живописанием еще более пасторальной резни. Мы даже ездили по специальному распоряжению посмотреть на скалы Бастиона – громадные зазубренные столбы, отвесно вырастающие из леса словно башни, выстроенные самим богом гор, Аппеннино. Я вспомнил, что Рулант Саверей рисовал здесь гротескные фантазии для императора Рудольфа, прозревая в нагромождениях камней лица чудовищ. Когда-нибудь я займусь тем же – буду изобретать чудеса в надежде угодить капризному патрону.
Когда наша работа в замке подходила к концу, мы с Людольфом Бресдином обсудили дальнейшие планы на жизнь и наше возможное партнерство. Именно он предложил отправиться в Нюрнберг, потому что считал родной город местом богатой поживы. В те предвоенные годы Нюрнберг все еще был средоточием Учености: мощным древом, сеявшим листопад гравюр; лесом, в котором Искусство могло цвести и плодоносить. Здесь Максимилиан, Король-Мудрец, танцевал на балах с городскими дамами всю ночь напролет; в этом доме на углу Бюргерштрассе и Обере-Шмидгассе творил прославленный Дюрер. Мой красавчик-компаньон не допускал никаких сомнений по поводу нашего будущего. Он был как любовник, стоящий в ногах кровати и обозревающий распростертую перед ним Европу. А теперь представьте мое состояние, мое беспокойство; вообразите меня, утопающего под матрасом, способного разглядеть только кончики пальцев прекрасной дамы, – и вы поймете, при каких обстоятельствах я согласился на это заманчивое предложение.