Улица Грановского, 2 - Полухин Юрий Дмитриевич. Страница 34
Но и в улыбке этой сквозило что-то стороннее: он будто себе самому улыбался, а не другим.
Может, как раз вся загвоздка в том, что не жаловался? Ведь было на что!.. Ну пусть бы чувствовал себя переростком среди худосочных, с утиными шеями послевоенного призыва солдатушек и среди них отмалчивался, пусть! Но старослужащих, таких, как сам Прохорыч, мог бы отличить откровенностью? Какой же человек в их казарменной жизни, переплетенной всеми явными и тайными корнями, обнаженными подчас до плотской своей наготы, мог оставаться на особицу, совсем на особицу?
А Токарев мог.
Хотя и не жмотистый. С молодыми, старыми – со всеми охотно делился он папиросками, которые ему присылал из Москвы какой-то друг и которые здесь, в приморском городке Кавказа, до сих пор добывали либо в закрытых распределителях, либо на барахолке, – солдату не разбежаться.
Дурашливый, что ли?..
– Друг-то в Москве хороший, наверно? – спрашивал Прохорыч, подсаживаясь к нему в перекур.
Но даже от таких, самых наводящих вопросов Токарев отделывался шуточкой:
– Плохих не держим.
Прохорыча задевало это.
– Ишь ты… Видать, много их у тебя, хороших-то, что ты до сих пор портянки крутишь.
– Много, Прохорыч! – солдат улыбался этой своей сторонней улыбочкой. – Вся Европа: и французы, и немцы, и чехи, и голландцы, греки, испанцы, поляки, – кого только нет!
– Чудак ты. Это не друзья, а сто рублей убытку кажный. Про них забыть лучше. – Мысли у старшины грузные, как и сам он, и говорит Прохорыч не торопясь, скажет слово и, хмурясь, ищет соседнее. – Да и какие же это друзья? Если и были они, то как теперь до них дотянешься? Друзей здесь, сегодня искать надо.
– Прохорыч, милый, так я и здесь нахожу! Ты про кшатов слышал?
– Кого? – густые, дремотные брови старшины сдвигались.
– Кшаты, – Токарев скруглил заговорщицки глаза, объяснил шепотком: – Маленькие такие человечки, поменьше пальца твоего. А живут в прачечной.
– Где?
– Вот ты белье из прачечной получаешь?
– Ну?
– Примечал: пуговицы на рубахах почти всегда расколотые?
– Ну? – Прохорыч уже сердился, не понимая, куда клонит Токарев.
– Вот это они, кшаты! Им пошкодить – первое дело.
Или вот любят ботинки зашнуровывать. На ночь поставишь у кровати ботинки, расшнурованные, а утром встанешь – все узлами завязано, все!
– Какие ботинки? – Прохорыч не знал – верить, нет.
– Ну, это – у штатских. Хорошо хоть у нас ботинок нет. Прибегут они ко мне ночью, кшаты, – поговорим о том о сем, и ладно. А представляешь, если бы ботинки, да зашнуровали бы они у всей роты, а ты подъем кричишь, – вот бы шуму было!
– Тьфу ты! С тобой как с человеком, а ты…
Прохорыч уходил, шкрябая тяжелыми сапогами.
А Токарев и вдогон подначивал:
– Верно говорю, старшина! Приходи сегодня в двенадцать, койками поменяемся – сам увидишь. Маленькие такие! Писклявые…
– Кончай курить! – кричал Прохорыч.
Стройбатовцы муравьями разбегались по длинному каменному откосу.
Сегодня, как третьего дня, как месяц и два назад, они спрямляли в горах старую дорогу, опуская ее поближе к морю, подальше от смертных серпантинов.
Было не по-весеннему жарко. Море млело под обрывом, у берега – все в пестрядинных, голубовато-белых нитях, над глубью – мутно-зеленое. Робко и звонко простучали о камни первые кувалды, кайлы, но вот уже глуше, нахрапистей стали удары, взлаяли по-собачьи перфораторы, сорвавшись бойками с трещин, но тут же, найдя жесткий упор, застрекотали ровно и хрипло. Белая вязкая пыль поднялась над приполком дороги и облачком пошла к морю.
Работенка не из легких: компрессор один на всю роту, воздуха перфораторам не хватает, поэтому приходится половину шпуров тюкать вручную и после взрывов опять бить ломами, клиньями неподъемные глыбы и нянчить их в обнимку к машинам, – камень отвозили на стройку в город.
Прохорыч сам не работал, но и сидеть стеснялся – похаживал вдоль дороги, невольно выглядывая Токарева.
Плечистый, голый по пояс, смоляная кожа кажется задубевшей, – чиркай ее камнями, не оцарапаешь, – Токарев несуетно успевал туда, где потяжелей, склонялся над самыми громоздкими камнями и ни секунды не хотел ждать, выхватывая у соседа ломик или кувалду, сам бил, высоко взметая руки; длинные полосы мышц резко выхлестывались жгутами от подмышек к позвоночнику, маслянисто блестели даже в этой пылюге. Трое напарников Токарева давно отлеживались в блеклой траве, глотая воздух раскрытыми ртами, а этот странный, вечный солдат все еще раскачивался метрономом, стучал кувалдой.
И вдруг встал, словно бы наткнувшись взглядом на что-то там под ногами. Скользнула по лицу улыбочка.
Словно бы нехотя, через силу поднял он два малых осколка, стукнул ими, прислушиваясь, – раз, и второй, и еще… Какой-то прерывистый ритм высветился. Склонив голову набок, Токарев прошагал по белой дороге к лежавшим в траве ребятам и вдруг тихонько пропел:
Не пел даже, а глухо выговаривал слова, каждое по отдельности. И эта его улыбка – потаенная, гордая…
А камни в руках выстукивали призывно, как далекий, нездешний барабан.
Странное дело, при первых же словах песни какойто озноб окатил Прохорыча. Старшина не смотрел, а видел, как облачко пыли упало с обрыва к самому морю и слилось там с тоскливою предвечерней дымкой. Но в хрипловатом голосе Токарева не тоска, а тревога была.
Наверное, и ребята услышали эту тревогу, потому что разом сели, выпрямившись, а лица их побледнели.
Камни стучали громче.
На секунду замер Токарев с поднятыми руками и вдруг нырком через голову перевернулся в кювете и встал на руки уже на другом его откосе, покачался в стойке, перебирая сапогами, и так, головой вниз, прокричал что есть сил:
– Ого-го-го!
Эхо запрыгало в горах.
Но у Прохорыча все не отходил от сердца давешний, незнакомый доселе озноб, а камни-осколки еще выстукивали, звали – куда, зачем?.. И почему-то испугался за Токарева, хотя тот стоял на руках далеко от обрыва.
А ближний к Токареву парень вдруг сиганул, навалился на другого и, обхватив, опрокинул. Они, гогоча, возились в траве. За ними и двое других заорали, радуясь глоткам своим луженым, а еще, наверное, и тому, что схлынула внезапная тревога, и распахнутому над морем простору, где звукам было так вольно.
«Ну ладно малолетки эти гогочут, – у них еще в брюхе детство играет! – думал Прохорыч раздраженно. – А что Токарев-то глотку дерет? Вот именно что – дурашливый».
А Токарев встал, уже без улыбки, поднял с земли нательную рубаху, гимнастерку и, не одеваясь, не поворачиваясь ни к кому, зашагал вниз к городку. Сапоги его опять выстукивали подковками по каменистой дороге прежний, нездешний, не очень-то веселый ритм.
И только тогда Прохорыч, спохватившись, приказал роте строиться. А Токарев, хоть и слышал команду, даже не оглянулся: уходил один, дальше, дальше, но не горбил плечи, шагал легко. На белой дороге, еще не обкатанной, пустой, фигура его была совсем одинокой.