Улица Грановского, 2 - Полухин Юрий Дмитриевич. Страница 35
Над обрывом покачал в небе кудлатою головой и скрылся.
Прохорыч не окликнул его – пусть идет себе без строя, побудет один. Старшина понимал, что, может быть, больше всего в армии досаждает солдату невозможность побыть в одиночестве, и давно уж между ним и Токаревым существовала необозначенная словами договоренность: коли случится такой вот порыв, захочется Токареву уйти одному и коли не нужно на это никакого разрешения, кроме старшинского, – уходи, пусть даже в разгар рабочего дня, уходи, только не опаздывай к вечерней поверке. Уж эту-то малость Токарев заслужил. Пусть побродит один.
Но самому Токареву казалось: ему пока жизнь фартит. Чего стоит одно только забытое чувство наслаждения усталостью, которое теперь приходило к нему каждый день.
Он и до войны не рос белоручкой. Без отца – тот умер, когда Токареву исполнилось десять лет. Учился и всегда работал: счищал снег с крыш, пилил дрова у соседей, разгружал вагоны на вокзале, а потом, оправдывая свою фамилию, токарил на заводе. Но тогда, до войны, труд был, пожалуй, только необходимостью.
В концлагере труд стал проклятием. Чтобы он не убил тебя, надо было ценою многих ошибок, лишь по случаю не ставших смертельными, выработать в себе почти инстинктивное умение «работать глазами»; специальный термин этот обозначал хитрую науку лишь обозначать видимость работы, ежесекундно, кожей чувствуя, где находится в каждый момент надсмотрщик, капо, что он может увидеть или заподозрить.
Бывали секунды, когда и сейчас Токарев ловил себя на том, что руки его поднимают и опускают кувалду с замахом чуть ли не богатырским, но удара по камню не получалось вовсе, а глаза в это время боковым, настороженным взглядом следили за старшиной Прохорычем. И каждый раз, когда случалось такое, Токарева от стыда в жар бросало, и он спешил обогнать напарников.
Вот тогда-то и приходила та счастливая усталость.
Будто бы каждый мускул свой чувствовал Токарев по отдельности и был ему хозяином, всевластным хозяином, – выше этого, казалось, ничего быть не может.
Нет, было еще одно, более важное: сознание собственной необходимости. Но и в этом чувстве – ничего созерцательного, не надо было в рассуждениях заглядывать хоть на шаг вперед, вообще не было нужды размышлять. Все получалось иначе. Может быть, так: ты необходим, потому что сколько ни играй своей силой – ее все будет мало.
Чтоб быть счастливым, думал он, не надо ничего лишнего, ничего, что застит изначальные чувства твои.
Может, в этом и есть главная мудрость жизни? И может, самые богатые люди на свете – бродяги, которые о себе не очень-то и заботятся? – лишь ветер у них за спиной!.. Может, только им и дано почувствовать понастоящему красоту, силу запаха трав и моря, шороха ветра в скалах, веселой беззаботности городской толпы, нежности обкатанной волнами теплой гальки и этого вот ни с чем не сравнимого наслаждения собственной усталостью, которая – ты знаешь – к утру схлынет с тебя, как поток чистой, прохладной воды.
И еще думал Токарев часто: хорошо, что служить ему досталось в этом приморском, курортном городке. Наверное, нигде больше не была бы для него так очевидна наивная, многоликая праздничность жизни.
Важно было только время от времени оставаться один на один с этой жизнью, чтоб не терять себя в ней.
Оттого Токарев и любил часами бродить по горбатым улочкам городка, разглядывать особняки, скрытые в чащобе зелени, мрамор курортных зданий, пожелтевший от времени, иглы кипариса, курчавые, как волосы на голове негра; круглые шляпки женщин, надвинутые чуть не на глаза, – была такая мода в двадцатых годах, и на какое-то время она вернулась после войны; брезентовый, прохладный шатер цирка-шапито, его рекламу; провалы неасфальтированных дорожек – с высокого обрыва, между вершинами гигантских деревьев – к морю; лежбище обнаженных тел на пляже… Каждый раз его не переставала удивлять сама возможность увидеть такое множество людей вместе и подумать притом о жизни, а не о смерти, или даже ни о чем не подумать. И металлическая глотка репродуктора, по которому выкликают не номера, а фамилии и имена и просят подойти к радиорубке затерявшихся людей из Москвы и Владивостока, из Тагила и Конотопа, – репродуктор не разъединял, не разобщал навеки, а связывал, помогал найти друг дружку. И терпкий запах перепончатых листьев туи, который тем сильнее, чем больше трешь их пальцами, и упругий влажный песок, – его так приятно ощутить босою ногой, не боясь поранить кожу…
Все это было как неслыханный по щедрости подарок за годы, прошедшие в Зеебаде.
Токарев купался в стороне от общего пляжа, чтоб можно было раздеться догола – не лезть же в воду в солдатских кальсонах. Прятался за какими-то бетонными кубами, которые вразброс лежали на берегу.
Именно это обстоятельство и свело его однажды вечером с Пасечным. Тот приехал сюда с начальником городского строительного управления, которому запланировали монтировать из бетонных кубов морской мол.
Но не хватало техники, чтоб перебросить многотонные кубы в воду. Токарев случайно услышал их разговор.
Пасечному предстояло строить городскую трансформаторную подстанцию, а бетонного хозяйства здесь своего не было – Краснореченская ГЭС высоко в горах, и вот поэтому пообещал Пасечный пригнать сюда краны, катера, чтобы стащить кубы с берега, а взамен этого начальник СМУ должен был забетонировать фундамент подстанции.
Так столковались они. И тут же, на пляже подписали необходимый договор: осчастливленный начальник СМУ, оказывается, заготовил необходимые бланки заранее.
Он уехал, а Пасечный остался и, хмурясь, ходил между бетонными глыбами. И вдруг, думая, что не видят его, с детской непосредственностью уперся руками в один из кубов, который был выше него в два раза, надавил что есть силы и так, пыхтя, стоял долго.
Тогда-то и окликнул его Токарев, лежавший рядом, в песке:
– Простите… Сколько весит эта игрушка?
– А-а?.. Кто тут? – Пасечный отпрянул от куба.
Оглянувшись, протянул успокоенно: – Солдат… Семьдесят – сто тонн каждый.
– Всего?
Начальник строительства промолчал.
Токарев, чиркая по песку острым концом ракушки, быстро подсчитал что-то, смахнул рукой запись и сказал:
– Я у вас видел танковозы американские, «Даймонд». Они по скольку – по сто сил?
Пасечный кивнул.
– Вот если дадите парочку таких, за одну ночь все кубы вам сдерну.
– Ишь Архимед!.. Как же это?
– Как – мое дело. А только водителей на ночь уговорить придется: днем я занят – служба.
Пасечный посмеялся.
– Уговорю, – он выговаривал букву «г» с придыханием, мягко. – А все же
– как?
– Систему полиспастов применить можно… Да вамто что! Ваше дело распорядиться, всего-навсего. В фундамент-то, на подстанции, сколько бетона класть надо?
– Восемь тысяч кубов.
– Ну вот, месяц работы, не меньше, по их-то темпам. А я вам за ночь одну все оправдаю. Разве не стоит рискнуть, поверить?
– Может, у меня должность такая – не верить, – с хмурой усмешкой выговорил Пасечный. Он стоял, раздвинув широко короткие ноги, сверху вниз смотрел на Токарева. А тот улегся, как прежде, на спину, беззаботно, даже руки за голову закинул. Ответил:
– Напрасно вы так думаете. Этак вы и на «Даймондах» далеко не уедете.
– Да откуда ты такой взялся, солдат! – уже с раздражением воскликнул Пасечный. И тогда Токарев легко поднялся с песка, взял в одну руку – одежку свою, в другую – сапоги, сказал не с осуждением – с сожалением:
– А вот когда на меня голос повышают, я не люблю. Прощайте! – и пошел прочь.
– Да стой ты!.. Ну извини, если хочешь! – буркнул Пасечный. – А что ж ты взамен просить будешь?
Токарев остановился,
– Ничего.
– Святой ты? Или дурак?.. Ладно, мне все равно.
Завтра к вечеру будут здесь танковозы. Устраивает?
– Вполне, – и больше ничего не стал говорить, не попрощался даже, ушел – теперь уж совсем.
Так они познакомились. С самого начала Токарев диктовал Пасечному свои условия, он и позже, когда по ходатайству Пасечного был демобилизован из армии и утвержден в должности главного механика строительству – и тогда держался Токарев с той же непреклонной независимостью.