Одиночество-12 - Ревазов Арсен. Страница 99
Меня всегда волновал вопрос – как наступали Средние Века? Как забрасывались дороги, ветшали здания, пересыхали фонтаны, забывались рукописи, поростал травой Колизей так, что на нем в 5 веке уже паслись козы? И связано ли это с появлением христианства – религией рабов и обездоленных?
В свое время, когда я только начал заниматься своим мелким бизнесом и изучал основы банковской деятельности, мне пришла в голову одна забавная крайне непроверенная гипотеза, которую я, формулируя ее Антону, назвал так: «О причине распада Римской империи и наступлении Средних Веков».
Христианство, победив в масштабе империи, запретило давать деньги в рост. Этому ранние христиане научились у евреев.
Но что было честным и неплохим принципом для маленьких сплоченных communities (мы тоже одалживаем друг другу деньги беспроцентно), то обернулось сильнейшим экономическим кризисом, когда стало законом для огромной страны. Запрет на кредиты не мог не разрушить торговлю и развитие промышленности.
Да что там… Несчастную бакалейную лавку, отбивающуюся за два года, стало невозможно купить, потому что одолжить на нее деньги оказалось не у кого.
Лавки (земли, товары, мастерские) оставались у старых неэффективных владельцев. Торговля заглохла. Налоговые поступления иссякли. Ручейки языческого и еврейского ростовщичества не спасали, да и общая идеология общества того времени тоже была крайне антиденежна. Воинственно антиденежна и антиимущественна. Образцами для подражания стали не полководцы, а отшельники. Армия рассыпалась и цивилизация кончилась. Кстати, первые банки появились там же где и первое Возрождение. И слово банк, кажется, итальянское…
Антон выслушал меня, покачал головой и сказал: «Ну это тоже было. Но самое главное все-таки заключалось в потере обществом пассионарности».
Я не стал с ним спорить, хотя мне казалось, что если общество считает нормальным убивать и умирать за убеждения, а в случае церковных расколов и за нюансы убеждений, то пассионарности у него – хоть отбавляй.
Я сказал, что если предотвратить очередной регресс цивилизации невозможно, то хорошо хотя бы его предсказать. Антон опять покачал головой и в этот раз ничего не сказал. Потом разговор забылся как-то сам собой. Как забываются сотни таких же разговоров.
Я вернул Огонек на место и затопил маленькую железную печку. Потрогал фарфоровые статуэтки на буфете. Подумал что, раз меня раздражает скрип половиц, значит, нервы совсем расшатаны. Надо было все-таки поучиться у Окама медитировать. Нет. Медитировать не хотелось.
Я прошелся по даче и взял старую лыжную палку. Потыкал ею в пол. Потом вернул ее к лыжам. Поежился. Классическую русскую дачу окружает поле зыбкости, нестабильности и непрочности. Чего-то временного и неуверенного в собственном долгом существовании. Кажется, что если повернешься как-нибудь не так, слишком резко, или неаккуратно что-то заденешь, то все окружающее развалится и исчезнет.
Я пошел на кухоньку, граничащую с верандой и взял ручную кофемолку. Долго крутил ручку и намолол себе кофе. Мне всегда казалось, что кофе, смолотый и сваренный без применения электричества вкусней. Сварил кофе. Выпил кофе. Еще походил по даче. В салоне снял со стены старую рассохшуюся гитару, явно пережившую тут не одну зиму.
Попытался сыграть вступление к «Stairway to Heaven». Получилось как то не очень… И гитара не строила и во мне что-то испортилось. Какая-то пружина щелкнула, выбилась, а пойди знай, что нужно сделать, чтоб вставить ее на место.
«The time is out of joint», [109] как прочел я вчера в найденном двуязычном параллельном издании Гамлета для советских студентов, изучающих английский язык и литературу.
Неожиданно на меня нахлынули дачные романтические воспоминания. Лето. Мне – тринадцать. У меня – каникулы. Я свободен, и постепенно дачная скука превращается в томительную тоску. И я отчетливо понимаю (я же про это читал!), что у меня первая любовь. И я схожу с ума от настоящего детского счастья третьего свидания. Какая великая вещь – предвкушаемое счастье. И трижды великая – сбывающееся предвкушение. Запахи леса. Сосна скрипит не то от старости, не то от ветра. Птицы. Птицы орут черт знает что. Замирающее дыхание: «А пошли в шалаш?» – «Ну, пошли». «А можно я посмотрю на твою руку?» – «Смотри, если ты так хочешь».
Ее голос тебя завораживает. Тебе кажется, что каждая линия ее запятья – верх совершенства, которым тебе можно и нужно овладеть. Но как? Может предложить ей поцеловаться? Но страшно… И не нужно… Это все – глупости. Главное – не это. А тебя все переполняет, и ты не понимаешь, куда все это тонкое и сильное деть. А оно бьется, рвется, и едва не выплескивается. И ты провожаешь ее до ее дачи, прощаешься до завтра и по дороге домой начинаешь мечтать. Мечтаешь чуть не до слез. Обходишь собственную дачу несколькими кругами, чтоб помечтать еще, пока окончательно не стемнеет и бабушка не начнет волноваться. Мечтаешь о чем-то смутном: о шалаше, о рае. О том, что у нее – проблемы, и ты везешь ее ночью на мопеде в город. О благодарном взгляде ее васильковых глаз.
Господи, а где она теперь? Кем она стала, когда выросла? Или она стала Машей? Не понять. Не решить. Да и не важно.
Я допил кофе, вздохнул и снова полез в книжный шкаф. На это раз в самом низу я нашел несколько пачек журнала «Природа» шестидесятых-семидесятых годов, что еще более укрепило меня в мысли, что дача в свое время принадлежала классической интеллигентной семье научно-технического образа мыслей и рода занятий.
Пачки были перевязаны бумажной коричневой бечевкой – той самой, которой перевязывались пакеты белья из прачечной времен моего детства.
На обложке верхнего журнала была фотография какого-то крупного алмаза. Я развязал пачку. Алмазы – были темой номера. Давно было пора понять, сколько стоит моя Звездочка. Я развернул «Природу», потрогал Звездочку. С тех пор, как мы с Машей отстояли ее от приморских бандитов, я носил ее в кожаном чехольчике на шее. Как ладанку. Как память о Маше. Чехол был ее последним подарком.
Сколько Звездочка стоит я из этой статьи, естественно, не узнал, тем более что редкие алмазы редко продаются. Зато узнал про алмазы много нового и интересного.
Одно из главных сокровищ Алмазного Фонда России, алмаз «Шах», был подарен в 1829 году иранским шахом российскому императору Николаю I в компенсацию за убийство Грибоедова. Он весит 90 карат, то есть 18 грамм, а его длина 3 см. Оценка его, когда царь выяснял, сколько стоит убить русского поэта и дипломата, была под миллион тех рублей. Учитывая, что семья крепостных тогда стоила около трехсот – миллион означал пятьдесят приличных поместий. Но я решил, что Звездочка, во-первых, явно скромнее, а во-вторых, я не представлял себе, как сравнить николаевские золотые рубли с современными.
Слово «алмаз» в переводе с санскрита означает «тот, который не разбивается». Это заблуждение сохранилось и в Средние века. Так, в 1476 г. во время войны бургундского герцога Карла Смелого с французским королем Людовиком XI, сыном предавшего Жанну д'Арк Карла VII, швейцарские наемники, сражавшиеся на стороне короля, ворвались во время одного из сражений в палатку Карла Смелого. Увидев там множество бриллиантов – ограненных алмазов – они решили проверить их подлинность ударами молота. Видя, что бриллианты превращаются в порошок, швейцарцы решили, что эти камни фальшивые. И потеряли целое состояние. На самом деле – твердость – это устойчивость к постоянно возрастающему давлению, а не к удару. А если бы алмаз нельзя было бы огранивать, то откуда бы взялись бриллиантовая красота?
Одним из важнейших свойств алмаза является его необычайная твердость. Алмаз – самое твердое на земле вещество. Даже вооруженные сверхсовременными технологиями ученые до сих пор не смогли создать вещество тверже алмаза. По шкале твердости Мооса алмаз имеет наивысший показатель, равный 10, при различие между ним и ближайшим по твердости конкурентом – корундом – очень велико. Различные методы определения относительной твердости показывают, что алмаз в 90-180 раз тверже корунда и более чем в 1000 раз тверже кварца (твердость которого – 7 по шкале Мооса). Если давление постепенно довести до 600 МПа (60 атм), то алмаз начинает входить в сталь как в масло.
109
«Порвалась дней связующая нить» (пер. Б. Пастернака)