Камешки на ладони - Солоухин Владимир Алексеевич. Страница 20
До радио и телевидения, когда в мире стояла «музыкальная» тишина, человек мог распоряжаться потреблением такого сильного духовного экстракта, как музыка. Скажем, раз в неделю сходить в концерт. Церковная служба в определенные дни и часы. Народные гулянья по большим праздникам. Деревенские посиделки в долгие зимние вечера. Ну или, как неожиданное лакомство, – уличный скрипач, шарманщик, певичка.
Представим себе, что какую-нибудь еду мы будем поглощать с утра до вечера, ежедневно. А между тем потребление музыки нами именно таково. Радио, телевизор, кино, магнитофоны, проигрыватели… Мы обожрались музыкой, мы ею пресыщены, мы перестаем ее воспринимать. Только этим и можно объяснить, что она принимает все более крайние и уродливые формы. Нас надобно уже оглушать при помощи микрофонной усилительной техники, иначе музыка нам кажется пресной и попросту не воспринимается нами.
Однако есть люди, которые держат себя на строгой музыкальной диете.
Писательскии труд:
– Ты сегодня с утра сидел за столом. Много ли успел написать?
– Сегодня я всего-навсего зачеркнул то, что было написано вчера.
Как это ты можешь судить об этом писателе? Ведь ты не прочитал ни одной его книги.
– Да. Но это тоже о чем-нибудь говорит.
Маяковский рождает соблазн к подражанию, и действительно многие пытаются подражать ему, очень многие.
Блок не рождает такого соблазна. Гора, как бы высока она ни была, зовет вскарабкаться на нее. Белоснежное пышное облако выше такого конкретного желания. Им любуемся, понимая всю его недоступность.
В искусстве, самом обобщающем, романтическом и даже условном, все равно важна достоверность. Женщина – водитель такси – рассказывает:
– Смотрела кино из старинной жизни, всплакнула. Вдруг вижу, что булка на столе – это наша современная сайка за семь копеек. Слез как не бывало. И смотреть стало неинтересно.
В электричке заходит разговор о том, что человеку не дано знать, когда он умрет.
– Потому и старается до последней минуты. А если бы заранее знал…
– Что тогда?
– Работать бы за год до смерти бросил. Все, что есть, пропил бы, прогулял. А то убил бы кого-нибудь. Все равно умирать. Ну не за год, а за неделю, например, взял и да и убил человек пять. Поджечь бы мог. Поезд под откос пустить… Мало ли. А имущество все прогулял бы как следует.
– Или роздал бы все за неделю до смерти, – послышался голос с другой скамейки.
Мы одинаково скорбим о ранней смерти Пушкина и Лермонтова. Что еще они сумели бы написать! Все так. Разница же в том, что Пушкин уже обозначил для нас свой потолок. Его развитие шло как бы вширь. Потолок же Лермонтова остается неясным. Ракета все еще набирала высоту.
Прочитал фразу: «Закон всемирного тяготения был открыт великим английским физиком Исааком Ньютоном». Впервые задумался: почему же – английским? Просто – великим физиком. Человеческим физиком. Диккенс – английский писатель. Гете – немецкий поэт, Пушкин – русский. Но физик? Математик? Химик? Медик?
Искусство должно нести в себе (и в самом деле несет) черты национальной принадлежности. Наука же нести такие черты не обязана, да и не может Лучше сказать так: великий физик Исаак Ньютон, англичанин по происхождению.
Попробуйте перефразировать знаменитую истину древних: «В здоровом теле – здоровый дух». Получается нисколько не хуже: «Здоровое тело благодаря здоровому духу».
В одном месте я утверждал, что стихи пишутся для голоса, как музыка пишется для исполнения, а не для того, чтобы ее читали с нот. По существу это правильно. Но Александр Александрович Реформатский сказал, что, когда читаешь небольшое стихотворение, очень важно держать его целиком перед глазами. А сонет совершенно необходимо держать перед глазами.
Очень тонкое замечание.
Когда поэт пишет прозу, то она, бесспорно, мешает ему писать стихи. Но вовсе не тем, что расходуется при этом много энергии психологической, умственной и физической, которая употреблялась бы на писание стихов. Но главным образом тем, что поэт, пишущий прозу, перестает думать стихами, вернее, только одними стихами, но начинает думать прозой.
Норвежский писатель Мартин Наг рассказал мне, что однажды норвежские писатели объявили забастовку, добиваясь выполнения каких-то там требований. Я невольно рассмеялся.
Когда бастуют другие профессии, результат сказывается немедленно. Останавливаются поезда, не летают самолеты, не ходит почта, отключается электричество и газ, города зарастают мусором, исчезают булки, не варится сталь, замирают конвейеры…
Компания, концерн, город, целое государство не могут выдержать длительную забастовку железнодорожников, ,булочников, грузчиков, мусорщиков, парикмахеров и кого бы то ни было. Через несколько дней концерн, город, государство сдаются и идут на уступки.
Но сколько лет и десятилетий должны бастовать писатели, чтобы их забастовка сделалась ощутимой для окружающих?
Бастуйте. Перебьемся пока на Гамсуне, Ибсене, Толстом, Достоевском…
Человек рассказывал мне свою полную бедствий и огорчений жизнь. Там его обманули, не помогли, прогнали от порога, там ему вежливо, но тем не менее жестоко отказали. Потом он дошел до случая, когда другой человек принял в нем, наконец-то, участие, помог ему, поддержал. Тут у рассказчика задрожали губы и спазмы сдавили горло.
Спрашивается: почему он не плакал в тех местах, где ему делали больно, обижали, а заплакал лишь в том месте, где ему сделали добро? Такова сила добра.
– После «Войны и мира» Льва Толстого писать об Отечественной войне, если бы кто захотел, стало труднее.
– Нет, писать стало легче. Читать труднее.
В районной гостинице за фанерной стенкой обитала пожилая женщина, толстая, грубая, прокуренная, с матерным словом, с сивушным душком и разбойничьим храпом.
Но однажды во сне она простонала, как это делают женщины во время мужских объятий, и стон у нее получился, словно у молодой и нежной девушки.
Где-то под всеми напластованиями, разнообразием характеров и внешних форм хранится, видимо, равноценное для всех золотое зернышко женственности, женской сути.
Поэзия не любит, чтобы ее объясняли и пересказывали, но она любит, чтобы ее читали вслух. Есть несколько стихотворений, которые открылись мне и которые я полюбил после того, как мне прочитали их другие люди. Точно так же – я знаю – многие стихи (Блока, в частности) открыли для себя другие люди после моего их прочтения.
Твардовский о бесталанном поэте:
– Бедняга, всю жизнь тащит лодку посуху.
Муравей не знает человека. Мы для него как таковые в нашем обличье не существуем. Он нас не видит внешне, а тем более за семью печатями для него наша сущность. Мы существуем для него только как некая неприятная неизбежность, вроде тайфуна, землетрясения, внезапной гибели. Между тем мы можем косвенно влиять поведение муравьев. Положив падаль в определенном месте, мы можем заставить их ползти в эту сторону, а не в ту. Мы для них как бы высшая воля. Не совсем высшая, вечно, но все-таки. Солнца погасить не можем, но загородить его навесом в нашей власти. Вырубив лес, поджигая лес, посыпав лес химическим порошком, затопив лес водохранилищем, насадив новый лес, мы выступаем для их как сила почти что космического порядка.
В Японии группу туристов привезли на место, с которого открывался прекрасный вид на гору Фудзияма, и сказали, что автобус придет через два часа.