Плик и Плок - Сю Эжен Мари Жозеф. Страница 16
Видишь, Фазильо, она изменила своим обязанностям, она предалась мне, дабы заставлять меня выражать попеременно раскаяние, гнев и любовь. Я сожалел о том, Фазильо. Наливай, милый. Вот за гостеприимство Франции, как ты говорил; вот за ее свободу. В одно утро мой друг капитан пришел ко мне с известием, что мое пребывание в Париже готово разжечь пламя бунта в Испании, и что если я не оставлю в три дня Францию, то меня, может быть, арестуют, проводят до границы и оттуда... ты понимаешь, Фазильо, что меня ожидало. Видя мое затруднительное положение, этот добрый человек, только что получивший в Нанте командование над перевозным судном, предложил мне ехать с ним вместе. Я согласился, и через десять дней мы были возле Гибралтарского пролива. Мой добрый друг пожелал зайти в Тангер, где я остался на некоторое время; там один еврей, Замерих, член одной из наших восточных сект, в которой я был одним из старшин, уступил мне две тартаны с их экипажем немых негров; и в добавок тебя, саго mio; тебя, бедного гардемарина, взятого с одной яхты, на которой перерезали всех пассажиров; ты привязался к судьбе моей, бедное дитя! Ты любишь окаянного, скажи мне: точно ли ты любишь меня?
Хитано произнес эти последние слова с умиленным видом. Слеза, какую он давно уже не проливал, на минуту заблистала в очах его, и он протянул руку к Фазильо, который, схватив ее с невыразимым жаром, вскричал:
— Более жизни, командир!
И слеза также отуманила взор Фазильо; ибо все, что ни выражали душа или лицо проклятого, отражалось на его лице, как в зеркале.
Впрочем, хотя он и заимствовал образ мыслей Хитано, однако, то не была бледная и рабская пародия; но схватывая отличительные черты этого разительного характера, он подражал этому человеку, как прекрасная душа подражает добродетели. Если он охотно разделял с ним опасности, то он был побуждаем к тому, так сказать, фатализмом, будучи уверен, что он проживет своей жизнью и умрет своей смертью. Наконец, сей чудный человек был для страстного юноши более, нежели отец, друг.
И, действительно, это смешение дерзости и хладнокровия, жестокости и чувствительности; этот верный и проницательный взгляд глубокого тактика, соединенный с поспешностью исполнения, всегда оправданного успехом; эта речь, то украшенная восточными цветами, то грубая и отрывистая; эти обширные познания, эти преступления, какие дружба понимает и извиняет; участие, возбуждаемое изгнанником; это существование, так рано отравленное бедствиями; горькие признания этой твердой и благородной души, которую судьба привела испытать сыновнюю любовь убийством, братскую любовь опять убийством! Наконец, вид этого отступника, великого столькими бедствиями, все должно было очаровать юный, пылкий ум. И потому Хитано имел на Фазильо это неотразимое и могущественное влияние, какое столь чрезвычайный человек должен был иметь над каждым раздражительным характером; словом, Фазильо питал к нему то чувство, которое начинается удивлением, а оканчивается геройским самоотвержением.
— Наливай, Фазильо, — продолжал командир, взор которого прояснился обыкновенной веселостью. — Наливай. Я тебе прочел длинную и скучную исповедь, мой милый; только прошу впредь не говорить со мной об этом никогда, никогда! Теперь тебе известна жизнь моя. Итак, за твою Жуану!
— За вашу Монху, командир!
— Я и забыл о ней, равно как и о моем намерении идти на приступ, ибо стены высоки, Фазильо.
— Клянусь небом! Командир, если стены монастыря Санта-Магдалины высоки, то стрела с привязанным к ней снурком, брошенная из лука, может подняться довольно высоко и упасть в сад древнего монастыря.
— А потом, Фазильо?
— Потом, командир, ваша Монха, получив снурок, один конец которого останется у вас в руках, даст вам о том знать легким дерганьем; тогда с вашей стороны, вы привязываете к снурку веревочную лестницу; молодая девушка притягивает ее к себе, прикрепляет за стеной, вы то же делаете снаружи, и, божусь Пресвятой Девой, вы можете в благоприятную ночь войти в священное место и выйти из него так же легко, как я опорожняю этот бокал.
— Клянусь моим канджаром! Ты хоть куда удалая голова и, по чести, я бы желал...
Тут один старый седой негр, который не был немым из всего экипажа, сбежал проворно с трапа, бросился в каюту и прервал речь Хитано.
ГЛАВА X
Чудо
...Je n'y comprends rien, maitre, il est demon ou sorcier; mon plaid rouge est devenu noir, et j'ai ebreche ma claymore en frappant sur l'aile satibee d'un jeune sygne.
— Ну, что, Бентек? — сказал Хитано старому негру. — Чего ты хочешь? Что ты прыгаешь и мечешься, как акула, уязвленная острогой?
Но Бентек, живя среди немых товарищей, почти совсем забыл язык и только в порывах сильного страха произносил некоторые непонятные слова; и потому он отвечал окаянному лишь односложными: поуне... поуне!.. которые сопровождал быстрыми и грубыми телодвижениями.
— А! понимаю, — сказал Фазильо. — Старик, вероятно, говорит о пушке.
Фазильо не ошибался, ибо едва он закончил свою фразу, как послышался отдаленный выстрел из пушки, потом другой, потом третий. Наконец, можно было расслышать жаркую канонаду.
То был храбрый Массарео, разрушавший другую тартану.
— Клянусь всеми Святыми рая! — воскликнул юноша, — это выстрелы!
Хитано слушал спокойно, между тем, как Бентек продолжал свои прерывистые поуне... поуне!.. и свои торопливые кривлянья. Фазильо, застегнув наскоро перевязь своей сабли, вложил за нее кинжал и пистолеты. Нога его уже была на первой ступени лестницы, ведущей на верхнюю палубу, как Хитано, по-прежнему восседающий на мягком диване, закричал ему:
— Выпьем, любезный Фазильо, и поговорим о Монхе и о приступе к монастырю Санта-Магдалины.
— Пить... разговаривать... в это время? — спросил Фазильо, смешавшись и выпуская из рук шнурок из красного шелка, служащий пособием при подъеме на лестницу.
Хитано пристально посмотрел на Бентека и сделал движение, значение которого старый негр понял совершенно, ибо в два прыжка исчез.
— Да, мой милый, пить в это время. Ты, Фазильо, как молодая и нетерпеливая канкрома, которая, не различая невинного крика альционы от злобного крика тарака, разжимает когти и точит свой клюв, чтобы приготовиться к воображаемой битве.
— Как!..
— Прислушайся внимательнее к пальбе, и ты заметишь, что на нее не отвечают; когда бы ты не был тут, когда бы этот адский левант не принудил тебя покинуть бедную сестру моей тартаны, которая, размачтованная, плавает теперь по воле волн, как опустелое гнездо водореза; если бы ты не был тут, саго mio, говорю я, то я не остался бы раскинутым на этой софе, ибо я страшился бы за тебя. Итак, умерь свое рвение, Фазильо, это, вероятно, какой-нибудь погибающий корабль просит помощи. Но мне нет до этого нужды, Фазильо; что я сделал для тебя вчера, того не сделал бы и не сделаю никогда ни для кого на свете.
— Я вам вторично обязан жизнью, командир; без вас, без волны, бросившей меня на ваш путь, я был бы поглощен вместе с несчастным ботом, в который я кинулся, удаляясь от моей тартаны.
— Бедное дитя! Ты маневрировал, однако, с редким искусством, когда отвлекал эту тяжелую береговую стражу от мыса Toppe, между тем как я выгружал контрабанду постриженника. — Худая ночь была для него, Фазильо; вольно же ему было богохульствовать...
— Бог его и наказал, — прибавил он, смеясь и осушая свой бокал.
— Душой моей матери! Ваша вторая тартана, командир, шла как дорада: какая легкость! В стакане воды она могла бы дать рей! Увы! что осталось теперь от этого уютного, красивого корабля? Ничего... кроме нескольких досок, сломанных или прибитых к утесам.
— Так я подоспел в самую пору, Фазильо?
— О, Боже мой! Командир, я был тогда без грот-мачты, бушприта; три четверти из моего экипажа были снесены волнами, и мои помпы не выкачивали более воды; увы! мне надлежало оставить судно, которое, может быть, теперь уже на дне.