Не было бы счастья - Туманова Юлия. Страница 36
— А сейчас понимаешь?
Она задумчиво смотрела прямо перед собой.
— Не знаю. Наверное, бабушке просто хотелось, как лучше. Ну, то есть, чтобы папа побыстрей встал на ноги, понимаешь?
— Да, да, — пробурчал Илья сердито, — характер нужно закалять трудностями…
Женя пожала плечами.
— Бабушка так думала, наверное. Но в итоге она оказалась права. Папа вскоре заработал на квартиру, на кооператив. Правда, не в Питере, а под Пензой, в поселке. Там у бабы Нюси домик, у его матери, вот несколько лет мы жили с ней, а потом папа купил в новостройке двушку. Так что, когда я в школу пошла, у нас уже была собственная квартира. Правда, мы из Пензенской области очень скоро уехали. У папы же все время были гонки, он не мог на одном месте сидеть, — Женька улыбнулась, словно собиралась заплакать, — вот мы с ним и ездили, у него повсюду друзья были, мы жили у них. Даже заграницей. Так что я везде побывала… А потом мы с папой вернулись в Пензу, а мама осталась в штате Алабама. Там она замуж снова вышла. Знаешь, как в кино, за богатого фабриканта. Владелец заводов и пароходов. А папа, между прочим, зарабатывать стал в сто раз его больше. Мы себе любую гостиницу могли позволить, по полгода в Италии жили, и в Париже, и в Лондоне!..
Она взялась ладонями за виски.
Сам того не замечая, Илья сжимал руль все сильней. Странно, с чего бы это? Ничего особенного, ничего страшного — в школу она пошла уже из собственной квартиры, а потом родители развелись, и папа стал зарабатывать, и в Париже они жили в суперлюксе. Все нормально.
Господи, в их семье тоже были тяжелые времена.
Дед после ухода на пенсию со своего высокого чиновничьего поста от внезапно обрушившегося безделья сильно запил. Все тогда были в шоке, — даже бабушка растерялась, — и поначалу не знали, что делать с разбуянившимся стариком, в котором невозможно было узнать интеллигентного, сдержанного Виктора Прокопьевича Кочеткова. Каких только концертов он не закатывал! Старшекласснику Илье не однажды приходилось вместе с отцом разыскивать деда по трущобам, забирать из вытрезвителей, тащить на себе через весь поселок под насмешливый шепоток соседей. Целый год его лечили лучшие доктора и знахарки из самых глубоких глубинок, а в доме все это время стоял терпкий запах валерьянки вперемешку с перегаром, и стала привычной предгрозовая тишина.
Илья точно не помнил, как это кончилось. Однажды он застал деда трезвым, беззвучно плачущим на кухне. В другой раз нечаянно подслушал, как он молится у раскрытого окна, задрав седую голову к черному небу. А потом бабушка объявила, что выходит замуж, и они с дедом обвенчались в маленькой церкви на окраине Москвы. Там, наверное, у порога этой церкви и остался невменяемый, жуткий старик с бессмысленным взглядом, который целый год притворялся их дедушкой.
Вскоре родилась Маринка, и новая беда пришла в дом. Мать после родов несколько месяцев провалялась в больнице с непонятной инфекцией. Что-то кто-то недосмотрел, недоделал, недослушал, недопонял, и в результате здоровая женщина превратилась в инвалида. Вероятно, от собственной беспомощности врачи взялись колоть ее всем подряд и помногу, и после выписки Илья не сразу узнал в оплывшей даме с тремя подбородками свою мать. Как она ни худела потом, какие диеты не перепробовала… Нарушение обмена веществ, бесстрастно резюмировали специалисты. И сердце забарахлило, и отдышка появилась у Ольги Викторовны в тридцать пять лет.
Потом был пожар, когда еле удалось спасти дом.
Закат восьмидесятых, неистовые сокращения штатов, когда отец с матерью — оба инженеры — остались без работы.
Какие-то немыслимые бизнес-проекты, в которые ввязывался отец и по простоте душевной так доверял партнерам, что оставалось только руками разводить, в очередной раз расплачиваясь с долгами.
Потом Илья служил в армии, откуда вернулся в совершенно новую страну, очумевший от перемен и собственной самостоятельности, и долго не мог восстановиться в институте, и найти хоть какую-то подработку, чтобы помочь родителям, а бабушка перенесла инфаркт, а дом разваливался от старости, а Маринке нужны были платьица, куклы и витамины.
Потом пришло горе. Отец встрял в пьяную драку, и какой-то сопливый подонок пырнул его ножом. Отцу было сорок, когда он погиб. Подонку едва исполнилось тринадцать, и он отделался легким испугом.
Илья забрал документы с факультета журналистики и поступил на юридический, в те годы его душил еще юношеский максимализм, и жажда справедливости, и еще что-то, трудно определимое, бестолковое, но огненное и страстное, схожее с первобытной яростью, которую невозможно контролировать, но с которой можно жить. Без нее вряд ли получилось бы.
Он не стал ментом, как задумывалось, но получил красный диплом, признание педагогов, кучу предложений о работе еще на четвертом курсе, и сделался весьма профессиональным юристом. И бессонные ночи за конспектами, и горячка дней, когда голос профессора сливается с рыночным гамом, где нужно ввинтить тележку в толпу и не задавить никого, а потом мчаться разгружать остальное, а в перерывах между лекциями постараться не заснуть за прилавком в новомодном Макдональдсе; и мамины глаза, в которых вскипали благодарные, счастливые слезы, и ободряющая дедова улыбка, и бабушкины внезапно распрямившиеся плечи, и сестренка, с недетским взглядом, ластившаяся к нему, как голодный котенок; эти годы, когда не оставалось сил задуматься, оглядеться, передохнуть — они помогли ему. Не смириться, не забыть, а справиться с исступленной болью и собственным бессилием.
Сейчас он думал не об этом, не это вспоминал.
Да, промелькнуло, но тут же растворилось и исчезло, и нагрянуло ошеломленное: «Она тоже страдала».
Смешно. Разве квартирный вопрос, развод родителей — это страдания?!
Откуда эта горечь, комом вставшая в горле? Отчего эта гневная пелена, застлавшая глаза?
Будто он виноват, что питерская бабушка выставила на улицу молодоженов с ребенком, что несколько лет они кочевали по съемным углам, что ютились в деревенской избушке, пока «папа накопил на кооператив», что мама не выдержала и вышла замуж за фабриканта.
Брось, ерунда, уговаривал себя Илья, промаргивая нелепые, злые слезы.
На ней был белый фартук, толстые колготки в рубчик и банты, наверняка, были банты, ведь тогда у девочек принято было отращивать косы. У нее был необъятный ранец, маленькие изящные туфельки, и за букетом хризантем невозможно было разглядеть смуглую, радостную мордаху первоклашки.
А на другом конце света, — да нет, на другой планете! — Илья Кочетков смотрел в прицел автомата, матерился, едва шевеля сизыми от дыма и боли губами, пил неразбавленный спирт, учился неслышно передвигаться, неслышно дышать, не сильно бояться, и выживать, выживать под чужим холодным небом.
Вот так, наверное, это было.
Вот это, наверное, сейчас не давало покоя.
Сколько там между ними? Десять, двенадцать лет? Или десять жизней? Или двенадцать вечностей?
Он их увидел сейчас, все до секунды, ее — ярче, чем свои.
Будто зашел в чужую комнату, и оказалось вдруг, что эта узкая кровать, эти полки, заваленные книгами, этот плюшевый заяц с надорванным ухом в древнем разлапистом кресле, эти причудливые, маятные тени от веселенького абажура в ромашках и ландышах — ждали его. И только его. И он сюда торопился.
Именно сюда, где в углу на косяке карандашные отметки ее роста, а на стене пыльное зеркало, и в закоулках его памяти худенькая черноволосая девчонка с крыжовенными глазами и отчаянными ловкими пальцами.
Именно сюда, куда она прибегала после школы и бросалась ничком на постель, плача от первой неразделенной любви, вздувая кулачками подушку из-за несправедливой двойки; куда каждый раз возвращалась из гостиничных номеров и заново принюхивалась к запаху домашней жизни; туда, где ничто ее не держало, но все принадлежало ей — и позабытая на подоконнике шпилька, и томик Булгакова в кресле рядом с зайцем, и пухлая телефонная книжка с детским почерком.