Брысь, крокодил! - Вишневецкая Марина Артуровна. Страница 54

А утром позвонили оттудова на центральную усадьбу: мол, передайте в отдел кадров и в семью, что нету больше Степана Взводина. Полмесяца до тридцати одного года не дожил.

Он какие цветы любил, все ему на могиле высадила. И дубы он больше всех других деревьев ценил. И дубок посадила. А Лара и тут свое слово должна была поперек. Кто же это, говорит, на кладбище дубы сажает — свиней приваживать, ты бы еще тополь посадила, чтоб он с него последние соки вытянул, сажают березки, сажают елочки! Я говорю: у меня с этих елочек всегда настроение падает. А она говорит: ты ж туда не веселиться будешь ходить, правильно? А ей так сказала: там, где мой Степа, там мне и радость.

Я раньше думала: может, елки мне на сердце плохо влияют. Я только недавно про них поняла: они же упадочные стоят, руки повесили. Ты вот домой придешь, ты встань перед зеркалом, ты, как они, встань. Бабка дело говорит. Руки свесь да еще чуток разведи. Тебя такая тоска проймет! А сосна отчего такая красавица? А ты вот опять перед зеркалом встань, а только ручки вверх подними да пальчики еще подтопырь. И жить сразу хочется. Я и Семочку нашего так научила. Он как упадет теперь, хочет заплакать, нет, встанет, ручки поднимет вверх: «Баба Уйа, я сосна?» Конечно, сосна, говорю, пусть елки-палки плачут. Уж шестой годик ему. Совсем на Степана похожий стал. На голову от своих погодков выше. Такой здоровущий парень будет!

Я только первую неделю проплакала, какие мы с Ларой разные. Как ей это не стоило ничего. И как сейчас ничего не стоит. Мы когда до этого разговора-то с ней дошли… а Семочка до года вообще был на Витю похож, в ту родню, потом Боря стал говорить, что он на его бабку, вроде бы, очень похожим делается, а уже на четвертом годике смотрю: а Боже мой, вылитый Степан! Вот я к ней прихожу, Лара, говорю, как же это такое может быть? Моего ума, говорю, на это не хватает. А она, оказывается, только этого разговора и хотела. А боялась сама. Ей, оказывается, нужно было, чтобы я умерла и ни одной Степиной фотокарточки от меня не осталось. Говорит: у нас это все с ним так мимолетно было, даже нельзя было этому никакого значения придать, тем более про последствие подумать, так что очень может быть, что это все только игра природы! а только все равно, говорит, очень тебя прошу, ты фотокарточки Степины порви, сожги и пепел над могилкой развей, а иначе я не знаю, что будет, это меня перед Наташей всякого авторитета лишит! А про Борю, как и всегда у нее, — ни полсловечка или только в том смысле, что вот Наташа если вдруг заподозрит, что Боря ей не отец, и опять на себя все повернула: кто нам на старости лет стакан воды поднесет? И снова-здорово: а если это только игра природы? от нашей матери разрез глаз, от Вити лобная часть, носогубная от Наташи, а вместе сложилось и вот — поразительное случайное сходство.

Конечно, случайное, говорю. И родинка на жопе в том же месте ровно. И голос хоровой! И вместо «лэ» «уэ» говорит! «Наша Таня гр-ромко пуэачит». Рэ говорит, а лэ не может! До сих пор. «Баба Уйа, а беый кит против подводной уодки есьи — кто победит?» Такой пытливый мальчишка растет до чего.

Мне что обидно? Мне не шашни ее. Мне, может, за шашни ей еще руку надо поцеловать. Я к Наташе зайду прянички Семе отдать, или Наташа ко мне его приведет, или с сада скажет забрать, я ж теперь с этого и до этого — как по вешкам в пургу.

Мне обидно, что мы до чего с ней разные такие, что я ни в чем понять ее не могу. Так я что придумала? Я теперь коробку с фотокарточками беру, которые у меня остались, на которых мы с Ларой, раскладываю перед собой: и где мы маленькие на подводе и еще два наших брата старших возле стоят, а между нами с братьями еще было двое деток, так те маленькими поумирали, и еще беру фотокарточку, на которой мы с Ларой уже девушками, волосы у нас одинаково на пробор и на затылке двумя косичками уложены, и платья на обеих в белый горох, или лучше Ларино фото на паспорт беру, у меня оно тоже есть, и так говорю себе: Лара — это ведь я, я — Лара! И стараюсь вообразить себе, какой же вкусный с гречки запах идет, как я им восхищаюсь, и как золотые шары люблю, так люблю, что по всему двору у себя посадила, и вот они от меня уже к соседям лезут, а я смотрю и радуюсь будто бы. И как я пенки люблю (они у меня только еще на губах бывают, а меня уже на рвоту ведет). А я нет, я себе говорю: как же я их люблю, раз уж я Ларой уродилась, вон у меня какие брови манерные, одна другой на палец выше, какие у меня волосы белые, взбитые, меня в партию принимают, сама-то я сроду там не была, нужна я там была кому, а Лара нужна была. Она и сейчас им нужна. Они к ней сговариваться ходят, прокламации свои какие-то носят, чтобы за Зюганова голосовать, чтобы на старое жизнь повернуть. Ей при старом как хорошо было. Тому лекарство под прилавком упрятала, этому дефицитное с района привезла. Моя Светланка от ее Наташи все вещички носила, что Наташа выбрасывать уже хотела, а они бывали и почти не одеванными даже. И не штопала ничего, и не перелицовывала ни разу, такой барыней жила, меня на улице встретит — едва кивнет перед людьми. Чтобы люди разницу знали, кто она и кто я.

Одно у нас с Ларой теперь одинаковое: мне на пенсию не прожить и ей не прожить. И вот стану я думать: Лара я, Лара, обидело меня государство на старости лет, не учло моих перед ним безмерных заслуг, а потом снова про пенку только подумаю, как я ее на язык беру, как каждую складочку в ней целую-милую, и опять меня на рвоту ведет. Вот такая Лара из меня никудышняя.

А из нее Ульяна бы никудышняя вышла. Потому всякий человек на своем и стоит, что он на другое не дееспособен!

А мне лично Путин даже очень нравится. Молодой, симпатичный, незаносчивый такой. Взял бы этого Зюганова запретил уже совсем и Ларе бы покой дал, честное слово. Они что у себя на ячейке-то постановили? Чтобы про кого узнают, что он против коммунистов голосовал, ему газ за деньги будут вести. Не хочешь коммунистов, богатый, значит, вот и плати. Такой слух по поселку пустили. Да нас этот поселковый совет этим газом, а Боже мой, двадцать лет уже как морочит — и при советской власти, и при антисоветской власти!

А Степин большой портрет, который у меня в зале висел, такой он там молодой, красивый, видный мужчина, я Светланке еще в том году отослала. Пусть ее радует. Ванечку радует. Если ему тут у нас больше и порадовать некого стало. И фотокарточки Степины, и где я со Степой, и где уже с маленькой Светланкой втроем, в бандероль сложила, написала Свете: хочу, чтоб для будущих поколений у моих потомков сохранилось в надежных руках. Правильно? Зачем мне людей расстраивать? Если мне эти люди на старости лет такую радость преподнесли. Я Ларе так и сказала: за фотокарточки можешь теперь не волноваться, поскольку я хочу, чтобы всем было хорошо. А Лара говорит: всем хорошо не бывает, что одному хорошо, то другому очень часто наоборот!

Только если я буду во все ее слова вдаваться, мне Семочку будет видеть в полтора раза меньше. Потому что я его в пятницу с сада беру и к Ларе веду. А в субботу утром от нее беру и веду его в клуб на хоровое пение. Только они заставляют его переучить букву «уэ» говорить. А мне до того жалко будет, если Наташа с Витей его переучат!

А вот Ларе не так жалко, честное слово. Ей и вообще не жалко. Все равно ей, что в нем от Степана останется. Пусть бы и поменьше осталось, мне кажется, у нее такой подход. Я ей говорю: «Вот я лично против этого переучивания, Степан всю жизнь с этим „уэ“ прожил, а за ним девушки еще больше бегали». А она бровь свою манерную приподняла: «Не знаю, говорит, не знаю, кто за ним бегал, а за кем и он приударял…» Ну? Надо такое мне было сказать?

А только мама наша как говорила? Прошел день, спать прилегла, ты всем спасибо скажи, отменили Бога, так ты людям спасибо скажи, кого за день-то встретила, да не молчком скажи, а в голос, в голос не можешь, так хоть шепотком, и земле спасибо не забудь, что кашу с хлебом дала. Вот я по-маминому теперь и стараюсь жить. Кто-то ведь в маму должен пойти. Лара-то наша точно не в маму. У нас папа тоже идейный был, только в другую сторону. В колхоз ни за что не хотел, мыло дома варил. К нему раз пришли: записывайся в колхоз, к нему два пришли. А он все ни в какую. Тогда они ему и говорят: «Ах ты, подкулачник, мыло для кулаков варишь! Да мы тебя!» Испугался папа и пошел в колхоз. Это мама наша нам перед смертью сказывала. Мы-то с Ларой потом, мы уже ближе к войне родились. А войну я очень даже хорошо помню, в войну папа опять мыло варить стал. Мама масла с семечек надавит, а он с масла этого и варил. Черное было мыло. Чернющее. И до того скорлупками царапалось больно. Он его в город носил — на соль, на одежду сменивал. А может, и продавал маленько. Потому что в сорок седьмом как деньги менять стали, видимо, с того мыла и было у нас деньжат. Так все пропали, подчистую! Нарочно так сделали. Одна сберегательная касса была на три колхоза — наш, «Ленинский путь» и «Соцтемп». И один день меняли всего. Как же папа наш убивался. Один раз я его в жизни таким и увидела. Стоял в хлеву и бился об столб головой. А мы с Ларой в щелку смотрели. И пихались еще: дай я посмотрю, нет, дай я! Дуры две малолетние.