Крестьянский сын - Григорьева Раиса Григорьевна. Страница 45
— А я Байков Константин. Отца моего нету среди вас?
— Кого? Какого ещё отца?
— Байкова Егора не знаете?
— Да он хоть где у тебя? Ты сам откуда?
Костя рассказал обстоятельно и с подробностями свою «сказку»: он, Костя Байков, сын коновала из Поречного. Старший брат, Андрей, отслужил ту войну, а потом добровольцем пошёл служить в белую армию. Теперь у Колчака. А недавно через село проезжали какие-то военные, у них лошади заболели. Несколько коней сразу. А отец-то, он не только коновалит, он и лечить умеет. Поправил тех коней и ушёл добровольно с той частью. Сказал — вернусь, как всех красных разобьём.
— А я тогда что же? — продолжал Костя, заметив, что рассказ его нравится. — Раз братка у Колчака, отец у Колчака — и я себе пойду служить, бить красных. Вот только хочу туда, где батя.
— Ах ты, дуй его горой, так-перетак! — восхищённо выругался тот, с хитрыми глазками. — Ну парень!
— А матка-то что ж, пустила тебя?
— Чо ему мамка! Сам, однако, с усам. Убёг небось?
— Убёг! — сознался Костя, весело и браво глядя на мужиков, чем ещё больше расположил их к себе.
— Ну, паря, молодец!
— Дак с нами оставайся!
— Чо — с нами? Ему в форменные военные охота. Мундир надо, верно, штоль? Хочет генералом! Ха-ха-ха! Хо-хо-хо!
Очень хочется Косте спросить: а вы кто такие? Но он продолжает:
— Я бы и остался. Дак батя нешто у вас?
Вокруг собираются ещё такие же мужики. Вновь пришедшим показывают Костю, объясняют, кто такой, смеются.
— Дяденьки, — опять спрашивает Костя, — а которые в мундирах, может, батя-то мой с ними?
— Эвон, увидал! Это ж пехота, а твой-то, говоришь, при конях. Какого же чёрта ему в пехоте состоять? Нету его тама.
— Братцы, а чего мы расталдыкиваем не жрамши. Однако живот подвело.
— Во-во, и главное дело, не пимши! Айда в дом. Пошли, паря, с нами.
У крыльца их встречает старуха. Настороженный, хмурый взгляд как бы пересчитывает, сколько их, незваных нахлебников.
И вот уже Костя вместе со всеми за столом. Булькает, наливаясь в мутные стаканы и глиняные кружки самогон, источает дразнящий дух горячая картошка в сметане. На загнетке, над горящими лучинками, шипит масло в раскалённой сковороде, с квакающим звуком плюхаются туда разбиваемые старухой яйца.
— Слышь, мать, — поднимается высокий, с раздвоенной губой молодой мужик. — А ты что одна копаешься здесь?
Старуха молчит, будто не к ней обращён вопрос.
— Молодая, говорю, тут была, как мы пришли, слышишь, что ли? Аль оглохла? Где она? Куды дела, ну?
Старуха молчит. Ногой, затянутой в добротный хромовый сапог, мужик с размаху пинает старуху и, длинно ругаясь, выходит из кухни. Остальные, будто ничего не случилось, продолжают свои разговоры. Сквозь гул этих разговоров Костя насторожённым ухом слышит, как во дворе заквохтали вспуганные куры, как хлопают дверцы сараев и сараюшек, как, скверно ругаясь, рыщет по двору высокий.
А за столом беседа, в которой каждый слушает только самого себя, разгорается всё жарче. Опустошаются и вновь наполняются стаканы и кружки. Сковорода, только что сиявшая на столе солнцеподобной яичницей, снова опустела, и лишь наиболее азартные едоки ещё тянутся с кусками хлеба вымакивать растёкшиеся по ней жёлтые лужицы.
Кто такие эти люди, яснее не стало. Костя уже подумывал, как бы самому начать похитрее выспрашивать, да услышал спор между двумя соседями по столу и заинтересовался.
— Да что ты мне тычешь — «капитан» да «капитан»! Нас… я, однако, на твоего капитана!
— Ты не сдурел, Агарок? — одёрнул его сидящий рядом мужик.
— Чего — сдурел! Раз мы дружина святого креста, так и должны быть дружина, а не капитану Токмакову ж… лизать!
— Эй, заткни хлебало, Агарок! — опять одёрнули его.
Но Агарок разошёлся и замолкать не собирался.
— Я, слышь, не набилизованный! — Стук по столу кулаком. — Я сам по себе пошёл красную сволочь стрелять, и никто мне не указ! А этот Токмаков, гад, по роже доставать вздумал. Видал? Конь ему мой не поглянулся, как прибран. Вы, говорит, мне приданная кавалерия, дак, мол, должны… А фиг, говорю, я тебе должен. Выкуси. Он тогда за кобур. Слышь ты, нет? За кобур схватился! Ладно, ребята подскочили, а то бы я ему показал кобур… — Агарок от злости протрезвел, говорил яростно и ясно.
— А чо вы ему рот затыкаете? — поддержал Агарка плотный рябой мужик. — Верно баит. То и главное-то, что эта пехота по роже норовит достать. Каждый рядовой из себя чего-то выкозюливает. Унтеру ихнему, халяве, честь отдавай! А я ещё в окопах её наотдавался, чести этой. Как хочете, братцы, а я, как партизанов этих кончим, так домой, либо новую дружину сбивать надо. А так вместях с этой пехотой больше не согласный!
— Тише вы, варнаки, язык у вас отсохни!
Костя слушал каждое слово, вникал в его смысл и оценивал и в то же время вспоминал то, что раньше хотел навеки забыть. Так вот, значит, с кем он сидит за одним столом, яичницей лакомится… Дружина святого креста… Белая банда…
Да, Костя хотел бы навеки забыть то, с чем связаны были у него в памяти эти слова — «Дружина святого креста», но не мог.
Это случилось недели три назад. Костя и партизан их отряда Захар Суренков повезли продукты во временный партизанский «госпиталь», размещённый на заимке Захара, в глухом месте, отдалённом от дорог и селений. Захарова жена Анастасия кашеварила раненым и врачевала как умела, потому что на настоящую врачебную помощь надежды не было. На всякий случай для охраны с нею оставался ещё старик отец, и двое из семи тяжело раненных могли держать в руках оружие.
Когда Костя с Захаром подъехали, их насторожила необычная тишина. Над крышей избушки не вился дымок, нигде никого не было видно. Остановили телегу под деревьями и пошли к домику. И сейчас, когда Костя вспоминал о том, что увидел там, у него заболело внутри, будто кишки завязались узлом и тошнотным комом подкатили к горлу. У порога лежал зарубленный шашкой старик, тесть Захара. Все семеро раненых были свалены на полу кухни в страшную кучу изуродованных тел. Останков Анастасии среди них не было.
Костя и Суренков вышли на волю и, разойдясь в разные стороны, стали осматривать окрестности домика. Суренков остановился как вкопанный, вглядываясь во что-то внизу, на земле, что ему, Косте, за высокой травой видно не было.
Услышал ли Суренков его шаги или сам понял, что Костя подойдёт, но он закричал высоким, надрывным голосом: «Не подходи! Не подходи!» — сделал руками жест, как бы загораживающий то, что лежало перед ним, и обернул к Косте лицо. Лица этого, искажённого нечеловеческой мукой, Костя тоже никогда не забудет.
Так и похоронили их в двух могилах: раненых партизан и деда в одной большой — эту копали оба, Костя и Захар, — и отдельно Захарову жену. Муж могилу копал сам и похоронил сам — Косте не велел приближаться. Он всё время молчал. Когда они сделали всё, что должны были и могли сделать, и пошли запрягать лошадей, Суренков повернулся и пошёл обратно к избушке. Костя — за ним по пятам. Суренков аккуратно прикрыл дверь избушки, постоял и после с четырёх сторон поджёг её. Здесь на наружной стороне двери, перед тем как пламя охватило домик, Костя увидел ранее не замеченную бумажку, на которой химическим карандашом было написано: «Поклон партизанам от дружины святого креста», и вместо подписи внизу стоял сильно наслюнявленный крест.
Так вот с кем Костя сидит за одним столом, чьи речи слушает! И эти упыри, как и те солдаты на улице, с виду похожи на обыкновенных людей, на подвыпивших мужиков, которые высказывают друг другу жалобы на начальство…
Хорошо, что на улице стемнело, что по кухне туманом ходит махорочный дым, что маленькая лампочка не в силах побороть густые тени, — никто не видит, что делается с Костей, как его корёжит от желания вцепиться в ближайшую же морду, как напрягает он все силы своего разума, чтобы удержаться, выдержать до конца.