Степкино детство - Мильчик Исай Исаевич. Страница 10
— Получи! И вам то же будет, — сказал городовой, показывая кулак Васене и Бабаю.
— У-у-у, анафемы! — завопил конопатчик. Он поднял кверху свои узластые кулаки, потряс ими, но сейчас же ткнулся лицом к себе в колени.
Минеич зашипел на Степку:
— Не таращь глаз, дьяволенок, там тебя не касается. Понял?
Шаркая по полу подошвами сапог, он зашагал вдоль камер, остановился около пятой с краю и, гремя засовом, открыл дверь.
Из камеры, толкая друг друга, высыпали в коридор шестеро татар. Это и были воры со Вшивки. Первым выскочил тот молодой татарин, который давеча грозил Бабаю кулаком. Он ухарски подмигнул Бабаю, пробежал двумя пальцами правой руки по ладони левой и заржал по-лошадиному:
— И-го-го!
Бабай закачался из стороны в сторону и, со страхом глядя вслед вору, прошептал:
— Показывает, как мой новый алаша к ему пойдет..
Минеич, выпустив воров, вернулся.
— Черти серые! Встать по форме!
Степка понял: сейчас в тюгулевку. Он вцепился обеими руками в мать. Но она отвела его руки.
— Не вертись, хуже будет, — шепнула она Степке.
Ключник вынул из кармана мел, повернул Бабая к себе спиной и размашисто написал у него на бешмете большую цифру 1.
Потом подошел к Васене и написал у нее на спине цифру 2. У Степки написал 3, у Рахимки — 4. Когда все были перемечены, ключник оглядел всех своими тусклыми оловянными глазами и прохрипел:
— Первый, второй, третий, четвертый, марш в камеру!
И в распахнутую дверь камеры один за другим вошли четыре номера: Бабай первым, за ним Васена, за ними — Степка и Рахимка.
Вот она, тюгулевка, куда городовые народ сажают. Ни нар, ни стола, ни скамьи, только потолок, узенькое окошечко за решеткой, голые стены, пол, застланный грязной соломой, да параша в углу.
Степка как вошел, так и закрутил носом. Ух, воняет! Всем воняет: парашей, плесенью, водочным перегаром.
Он сел на пол, обвел глазами камеру от стены до стены, растопырил пальцы и сказал вслух:
— А что же мы тут будем делать?
Ему никто не ответил. Только позади зашуршала солома, — это Бабай плюхнулся на пол. Сел, подвернул под себя ноги и заскулил:
— Уй, черный борода [13] пришел мина, тюгулевка сажал, лошадь взял. Прапал Бабай. Уй, прапал…
Рахимка поглядел на отца и тоже плюхнулся на солому, и тоже заскулил:
— Ата [14] прапал, Рахима прапал… Алаша прапал.
И мать стояла опустив голову, привалившись к стене, засаленной арестантскими спинами. Степка думал сперва: просто стоит. А потом увидел: под подбородком кончики платка трясутся. Догадался, — плачет мать.
Он вскочил с пола. Подошел к ней. Прижался щекой к ее фартуку и так стоял около нее, не зная, что сказать, что сделать.
А у Васены по щекам ползли слезы, и она все отворачивалась, чтобы слезы не капали на Степку.
Бабай перестал скулить и прислушался к дребезжанию колес на улице.
— Это усман едет, его колес, — сказал он сам себе. — Песок нынче возил.
И опять тихо в камере..
Степка подошел к стене, где было зарешеченное окно, и стал тоже прислушиваться к звукам с улицы. Пожарный чего-то бубнит наверху. Собака вдруг завыла. «Камнем кто-нибудь запустил», — подумал Степка. Прогромыхала порожняя телега, одна, другая…
И вдруг с улицы, будто под самыми окнами, кто-то рявкнул:
— Нос! Нос!
Степка вытянул шею: окно высоко — ничего не видать. Подбежал к матери, затормошил ее:
— Мам, мам. Подсади меня к окну. Это, должно, Павла Иваныча дразнят.
Васена молча высморкалась в передник и приподняла Степку на покатый подоконник.
Окно тюгулевки выходило на зады участка. Здесь не было ни коновязей, ни лошадей. Тянулась, пропадая где-то, колея проезжей дороги. Против участка стоял дом из нового теса с бревенчатым крыльцом. Над крыльцом торчал шест, а на шесте горлом вниз качался зеленый штоф. Степка знал: если над домом штоф торчит, — значит, кабак; если обруч, — бондарня; если веник, — баня.
А дразнят и вправду Павла Иваныча.
Мотается по дороге маленький, сутулый человечек, уже седой, в брючках-макаронинах с бахромой внизу, в кургузом сюртучке и в рыжей шляпенке, надвинутой на лоб. На детском личике старика высунулся далеко вперед, как приклеенный к маске, огромный коричневый нос. И издали кажется, что вместо лица у Павла Иваныча один только нос. И все, кто идет по улице, тычут в старика пальцами и кричат:
— Нос! Нос! Нос!
Это и есть Павел Иванович — Нос — самый носатый человек в городе.
— Нос! Нос! Нос! — задолбил над головой у Степки пожарный. Тот самый пожарный.
За пожарным проезжий извозчик, в балахоне, подпоясанном веревкой, остановился, бросил вожжи, привстал на телеге и заорал, задрав кверху бороду:
— Нос — сто лет рос! Нос — сто лет рос!
— Идет, нос несет! Идет, нос несет! Нос — через речку мост! Нос — через речку мост! — загудели голоса из окон участка.
А Павлуша вертится на тонких козьих ножках то туда, то сюда, прикрыл маленькой ладонью огромный свой нос, нагибается, хватает комья засохшей грязи и, смешно подпрыгивая, швыряет их в кого придется. Фалды его сюртучка взлетают, из карманов падают на землю рыбьи хвосты, окурки папирос, огрызки сахара.
Вдруг дверь кабака отворилась, и на бревенчатое крыльцо вышел длинный, тощий мужик с плоским, унылым лицом, в новой жилетке поверх ситцевой рубахи.
— Мое почтение, Ван Ваныч! — крикнул тощему мужику со своей вышки пожарный.
«Кабатчик это», — догадался Степка.
На солнце блестят его мазанные маслом прямые волосы. Засунув ладони в жилетные карманы, кабатчик вертит большими пальцами, задумчиво смотрит на носатого старика и жалостливо качает головой.
Павел Иваныч, увидев кабатчика, припал вдруг к земле и полез под телегу, привязанную к перилам крыльца.
— Ну, чего ты меня боишься, глупый? — говорит кабатчик, и голос у него тоже будто масленый. — Вот ведь народ, вот озорники, до чего доводят бедного человека — под телегу спасается, вроде животной. Вылазь оттуда, Павлуша, подь ко мне, голубь.
Не верится Степке: «Неужто кабатчик да заступится?»
— Иваныч, батюшка, вступись, — высунув голову из-под телеги, задребезжал старик.
— Да ты вылазь. Ну, ну. Топай сюда, — ласково манил его кабатчик.
Павлуша вылез из-под телеги и, все закрывая рукою нос, придерживаясь за перила, заковылял на крыльцо.
Теперь крики стихли. Все ждут, что будет.
Степка тоже обернулся к матери, к Рахимке, зовет их к решетке.
— Гляди, гляди, кабатчик за Павлушу вступился.
Но ни мать, ни Рахимка не отзываются. Мать сидит на полу, уронив голову на руки, о чем-то думая. Рахимка дремлет, прижавшись к отцу.
А кабатчик уже достал из жилетного кармана какую-то монету и протягивает старику.
— Ha-ко вот тебе, Павлик, на-ко на бедность.
Павел Иваныч шагнул ближе и протянул дрожавшую ладонь.
Вдруг пальцы кабатчика быстро сунули монету в жилетный карман и сам он, весь изогнувшись к старику, крикнул ему прямо в лицо:
— Шляпа носатая…
— По шее его! — заорали справа и слева. — По шее его!
Носатого старика точно ветром скинуло с крыльца.
Шляпа слетела у него с головы.
— Эй ты, прочь с окна, — услышал Степка окрик за своей спиной.
В дверной решетке торчали щетинистые усы ключника.
Степка соскользнул с подоконника и прижался к матери. Васена молча провела рукой по его волосам. Степка прислушался: шаги ключника становились тише, глуше и совсем замолкли. Должно быть, ушел ключник в конец коридора, к своему столу.
Крики на улице тоже стихли.
Затих шум в коридоре. Замолк Бабай. Он сидел, как и раньше, подвернув под себя ноги. Около него, привалившись плечом, дремал Рахимка. Мать сидела на грязном полу и, уперев локти в колени, держала ладонями опущенную голову, все о чем-то думая.
Тихо в камере. Темно. Все сидят, молчат. Где-то капает вода: кап, кап, кап, кап… Под полом скребутся крысы… Степка постучал пяткой в пол. Перестали… Поздно, должно быть. Вон уже и решетка чуть видна в сумерках. Скоро и совсем сольется с темнотой…
13
Черная борода — так татары называют несчастье.
14
Ата — отец (по-татарски).