Бермудский треугольник - Бондарев Юрий Васильевич. Страница 19
Демидов сунул оторопевшему Василию Ильичу бутылку и рюмку и с бесовской задиристостью, шевеля бровями, начал засучивать правый рукав куртки, обнажая совсем не стариковские бицепсы, по-молодому, пожалуй, даже хвастливо поиграл ими, и Андрей, зная непредсказуемость деда, подумал: “Ну, дедулю понесло. Что же он сейчас отчебучит? Переиначить он себя не может и не хочет”.
— Егорушка, оставь мистера в покое, не пугай ты иностранцев молодечеством! — взмолился Василий Ильич, неудобно прижимая бутылку к груди. — А то, понимаешь, создаешь международный скандал.
— Не надо это, — жалобным шепотом выдохнул Игорь Григорьевич. — Господи, пронеси…
— Если пронесет, примите закрепительное. Лучше — камфара-рубини, — посоветовал Демидов.
И по-медвежьи двинулся к столу с закусками, где разом замерли, перестали жевать, сказал чрезмерно успокоительно: “Минутный антракт, господа”, — после чего раздвинул вправо и влево тарелки и рюмки, протер освобожденное место салфеткой, прочно поставил локоть на край стола и глянул на мистера Хейта мерцающими веселым вызовом глазами.
— Прошу! Сейчас и убедимся насчет таланта воли. Ну! Кто чью руку положит?! Я одинокий пахарь и одинокий солдат. Танков у меня нет.
В мастерской притихли голоса, среди гостей вспыхнул смешок и смолк, все смотрели на американца, вероятно, предполагая, что тот ответит шуткой (так подумалось и Андрею), но было странно видеть, как желто-меловой бледностью покрылось лицо мистера Хейта, как узкий рот его собрался в скобку, после чего он деловито снял пиджак, откинул его на гипсовый бюст Бетховена и сейчас же стал расстегивать запонку на правом рукаве. Его фигура, обтянутая белой сорочкой, показалась прямой, мускулистой, жесткой, как железный стержень. Он засучил рукав на жилистой руке, подошел к столу, нервно произнес:
— Таким способом вы хотите победить Америку, мистер Демидов? Вы можете своими бицепсами руку мне сломать, но… так Америку не победите. О нет…
— Дедушка, к черту эту игру, — заговорил Андрей со сдержанным раздражением. — К чему тебе нужно изображать ой ты гой еси добра русского молодца? Ты ничего не докажешь мистеру Хейту, тем более — он трезв, а ты немножко напозволял.
Впечатлительный Игорь Григорьевич в полуобморочном состоянии вскричал потрясенным голосом:
— Разумеется, разумеется! Ради Бога, не надо силы, не надо ничего доказывать друг другу неинтеллигентными методами! Мы ведь цивилизованные страны! Мистер Хейт! — Он бросился к американцу, развеивая по плечам волосы. — Нам пора ехать в мастерскую Коржева. Он ждет нас в двадцать три тридцать. Мистер Хейт, я возьму подаренную вам картину, а вы, умоляю, умоляю, надевайте пиджак! Вы, простите, не передумали? — заискивающе он закивал Демидову, не решаясь взять картину, еще не упакованную Андреем.
— Какого дьявола! — Демидов выпрямился у стола и, довольный произведенной суматохой, взглянул на мистера Хейта, зябко поеживающего плечами. — Все! Кончено! Я вас не задерживаю, господа хорошие! Хотя жаль! Как известно, янки уважают только военную и физическую силу. И боялись до сих пор одну-единственную Россию. Не так ли, мистер Хейт? — спросил он, опуская рукав куртки. — Правда, наш малопочтенный президент отлакировал языком ягодицы… то есть поясницу американскому коллеге и поставил себя на колени. Гуд бай! Ауф виедерзеен! Аривидерчи! Нахскледене! Довидзенья! Оревуар! Тенк ю и прочее и прочее. Подарки назад я не беру, драгоценный Игорь Григорьевич, это не в славянской традиции! До скорого свидания на баррикадах!
И рукой сделав в воздухе какой-то замысловатый знак прощания, он повернулся спиной к мистеру Хейту, налил себе водки, выпил, закряхтел и, не обращая внимания на выходивших из мастерской мистера Хейта и Игоря Григорьевича, обратился к гостям с неотразимой шутовской серьезностью:
— Прошу прощения, если я кого-либо шокировал срамословными речами и неэстетическим действом! Прет ужасающая невоспитанность и плебейство, а перенастроиться на старости нет резона. То есть — подвести натуру под правительственные реформы. А вот перед прекрасным полом — мои особые извинения за лексикон старого солдата. Прошу быть снисходительнее.
Его лицо подобрело, смоляные, недавно грозные глаза затеплились смиренностью. Он подошел к группе девиц искусствоведческого вида, одетых в брючные костюмы, и, виновато придерживая рукой бороду, в галантном поклоне приложился к их пальчикам, отчего девицы сказали одновременно:
— Егор Александрович, вы — великий живописец и ваятель. Вы — удивительный!
— Ура! — рявкнули трое нетрезвых живописцев, возникая за спинами девиц.
Демидов только кратко взглянул на них и вторично галантно поклонился девицам, вроде бы с серьезным умилением принимая их слова.
— Благодарствуйте, несравненные. Хотел бы быть оным. Спаси вас Господь, красавицы. Однако тот, кто уверен, что в нем присутствует гений, такая же истина, что тьма — это свет. А вам, ребятушки, угарные юмористы, — кивнул он бородатым живописцам, — пора бы уже “на посошок” и в путь-дорожку дальнюю. А утром — к мольберту, несмотря на то, что головка будет бо-бо.
“Ну, дед — актер! — поразился Андрей не в первый раз его энергии. — Самонадеян, самоуверен, любуется собой, знает, что ему многое позволено. И все-таки от этой игры и от того, что он, как молодой, демонстративно пьет, появляется какой-то страх за него…”
Между тем Демидов постоял недолго около стола, раздумывая, выпить ли еще, затем с разудалой решительностью ребром ладони вырубил в воздухе запрещающий крест, глянул на часы и совершенно трезвыми, не допускающими никакого отступления глазами обвел лица гостей:
— Друзья, у меня рабочий режим, в полночь я — в постели, в шесть — на ногах. Прошу допивать водку уже без меня. Всех удач! Пусть Бог водит вашей кистью.
В мастерской зашумели, послышались раздробленные аплодисменты, кто-то в чувствительном порыве крикнул:
“Браво!”
Демидов нарочито твердой поступью двинулся к двери, ведущей из мастерской. Его сопровождал худенький Василий Ильич, седые его волосы растрепались, брови вздыбились уголком. Он был взбудоражен рискованным поведением своего друга, по обыкновению опасаясь за его здоровье, за его репутацию. И огорченно бормотал в спину Демидова:
— Ты постоянно устраиваешь революции, от тебя неизвестно что ожидать. Напозволял!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Смутное беспокойство держало его в полудремотном напряжении, и заснуть он не мог, лежал с открытыми глазами.
Темнота слоилась в комнате, серел квадрат окна, изредка на улице проносился шелест одинокой машины, затихал в ночи. В соседней комнате Егора Александровича — ни звука, полоска света не желтела под дверью, как бывало в часы его бессонницы.
“Да что со мной случилось… как будто мне бежать куда-то хочется… — думал Андрей, чувствуя, что от тугого безмолвия в комнате, от бессонного одиночества ему становится колюче и жарко. — Неужели Таня?”
Тогда на поминках давнего друга деда он вблизи увидел ее. Она сидела за столом напротив, выделяясь среди седых и лысых голов своими поразительно золотисто-пшеничными волосами, девочка лет пятнадцати, и он, взятый дедом на эти печальные проводы, время от времени задерживал на ней взгляд. Его тянуло смотреть в ее сторону, видеть ее беззащитную хрупкость в окружении солидных пожилых людей, нездорово раскрасневшихся от выпитой водки и поминальных речей. Поминали по русскому обычаю, и нетронутое блюдечко с рисом стояло перед ней, белея горкой. Раз она тронула ложечкой зерна, подняла глаза, темно-серые, блестящие, нечаянно в упор столкнулась с глазами Андрея и начала тихонько есть, вызывая у него чувство жалости к ее робости, и он не мог оторвать взгляда от светлого золота ее волос, будто виденных во сне.
Странно было, когда после встречи на Кузнецком мосту Андрей решился прийти к Ромашиным. Он опять почувствовал, что в ее плечах и нежной шее оставалось что-то юное, хрупкое, как запомнилось на поминках, и вместе с тем было нечто новое, загадочно-взрослое в обрисованной кофточкой груди, в ее в голосе, смехе, улыбке. Но в тот день он ощутил непонятный холодок, исходивший от Киры Владимировны, ее матери, плохо запомнившей его или сделавшей вид, что не помнит. Она открыла дверь, подробно оглядела его с головы до ног, спросила: “Вы к кому, молодой человек?”