Бермудский треугольник - Бондарев Юрий Васильевич. Страница 25
— Как? Как вы смеете, наглец? — выкатил глаза главный редактор.
— Смею, как видите. Вторично жму с большим чувством.
И он с пародийной театральной галантностью помахал рукой перед полом, будто шляпой, украшенной перьями. Он не смог бы сейчас трезво объяснить, почему сделал эту клоунскую выходку. Однако в состоянии вспыльчивости и гнева бывали минуты, когда некая слепая сила зажигала в нем непредвиденное действие, не подчиненное логическому разумению, над чем он смеялся потом.
Андрей быстро шел по коридору процветающей редакции, мимо обитых белой кожей дверей, не пропускающих — как из операционной — голоса сотрудников, и, еще не остыв, думал с иронической веселостью:
“Дед, во мне говорит дед. А чего, собственно, я должен опасаться? Я без работы, вольный, как ветер, и свободен от начальства, как птица”.
— Сейчас непонятно, кто и куда идет и под каким флагом орет о верности народу. Патриоты многозначительно сморкаются в кулаки, демократы красуются в одежде вранья, брызжут слюной на трибунах. Все полетит в бездну, если мы будем продолжать пятиться! Как в сорок первом! Нет, братцы, зло не вернется добром. Тут Лев Толстой ба-альшого дал маху, как и со своим тряпичным непротивлением!
— Не трогай, Виталий, Толстого. Мы думаем, что живем, а сами наполовину мертвы. И все гораздо хуже, чем в сорок первом.
— И ты, Станислав, считаешь, что в перестроечной катастрофе вся русская цивилизация погибнет к чертям собачьим?
— Очень похоже. Не злись и не кривись, Виталий. Я — тоже умею. Так вот. Только после катастрофы оставшиеся в живых поймут, кто мы, зачем мы, кто мы были и кто мы есть. А реальность такова: заблудшие, равнодушные, слабые, ложь принимаем за правду, тьму за свет, продажную гадину за святого. Наши советы друг другу, как спастись, не дают надежды.
— Чего конкретно боишься, Станислав? Говори конкретно!
— Того, чего и ты, Виталий. Младенческой доверчивости. Смертельной, как наркотик, формулы “авось, небось да как-нибудь”. Прибавь к этому вожделенные мечты о манне небесной. Ожидание дармового пособия от богатого дядюшки. Авось рай земной и преподнесет на хрустальной розеточке.
— Спятил или тебе хоботом по голове врезали, русофоб хренов! Ты шесть дней в неделю сочувствуешь патриотам, а в воскресенье молишься за дерьмократов?
— При слове “народ” не истекай любвеобильными слезами квасного вкуса. Не умиляйся, Виталий! Надо быть реалистом и согласиться, что уже нет русской нации, какой мы ее воображаем. За десять лет ее растлили, развратили… А бездарные гауляйтеры в правительстве превратили народ в нищих и многих, прошу прощения, в эластичноспинных. Не великая нация, а вроде вымирающее население — разрозненные группки челноков, спекулянтов, бомжей, проституток и инфантильных дураков! Настоящих русских остался островок. Островок! Заменили русскую душу обесцененной бумажкой, на которую и купить-то ничего нельзя!
— Крепко хватил, Стасик! Дал шороху! Хоть стой, хоть ползай на карачках! Хоть крой матом, хоть “Лучинушку” пой! Тебя в психиатричку надо! Позвонить, что ли, по ноль три?
— Успеешь! А ты вспомни, как нам была подброшена с Запада страшная, диверсионная идейка: мол, северные и сибирские наши реки текут в океан бесполезно. Их, мол, надо повернуть на юг. Помнишь? И наши министерские болваны клюнули, а пятая колонна уже пятьдесят миллиардов затребовала на стройку… Представляешь, что такое пятьдесят миллиардов двадцать лет назад! Если бы академики и писатели тогда не подняли вселенский шум, то все черноземы и лучшие земли наши были бы давно подтоплены и затоплены и стали бы русской пустыней. Кто они, преобразователи? Вот тебе и повальный голод на Руси! А теперь американские благодетели подбросили русачкам сказочную перестройку, чудные реформы и похабный уличный капитализм. И наш наивный народ так заглотнул наживку, что ее с нутром выдирать надо. Ну не умница ли народ наш великий, не самоубийца ли он? Его в шею толкают с протянутой рукой по миру, до трусов грабят, расстреливают из танков, а он голосует за своих благоносцев и кормильцев. Святые? Юродивые? Мазохисты? Смиренные послушники? Глупцы? Можно уважать такой народ? Простите, друзья, нет моральной силы!
— Станислав! Я тебе разобью рожу!
— Мне? Хорошо. Сначала скажи — за что?
— За то, что ты вроде заядлого сиониста ненавидишь Россию!
— Милый. Ненавижу любя. Я русский с головы до ног. Но русский времен мирового упадка.
— Что сие значит? Расшифруй, фил-лософ, не пудри мозги!
— Здесь логика прозрачна. Это значит — погибнет Россия, погибнет следом и вся Европа и Америка, и весь мир. Мы все — все человечество. А по Библии так: вот выйдут семь коров тощих и пожрут семь тучных, но сами от этого не станут тучнее. Добавлю к этому расшифровку: Запад и шизофреническая Америка хотят сожрать нас, но сами подохнут без русской ауры. Задохнутся без кислорода. Таким образом, все мы и весь мир — глупцы и самоубийцы!
— Ну, знаешь! Много я слышал разного бреда, но такого гомерического!.. Это — или тупоумие, или русофобское цицеронство!
— Можешь меня ненавидеть, Виталий, это твое монархическое дело с архаичной русской идеей!
— Плохо остришь, патриот! Кто тебя купил? Не задумал ли создать партию патриотов-предателей?
— Замолчи, Виталий. Драться я с тобой не собираюсь.
— А я боюсь. Своих рефлексов! Могу и врезать по старой дружбе.
Виталий Татарников, сухопарый, долговязый парень лет двадцати шести, с нездоровой серизной и злыми губами, работавший в газете радикального направления, был крут в споре, на его недобром скуластом лице графитные глаза без зрачков давили чернотой ноябрьской ночи; его выраженная манера жадно курить и жестко спорить подавляла напором, который не щадил никого. Однако Станислав Мишин, писатель из поколения молодых реалистов, будучи человеком в общем мягким, на этот раз не уступал нещадному напору и спорил без свойственной ему покладистости. Мешковатый на вид, “очкастый” деревенский интеллигент, поклонник Чехова и Бунина, удивляющий своими умными рассказами о рыбаках, геологах и лесниках, написанных осмысленно народной до некоторой изысканности прозой, показался необычен и нов в своих суждениях, близких к высказываниям деда о русском терпении и смирении, ни слова не сказав сейчас о русской идее, сведенной к одному: русские должны быть у власти, ибо только они способны возродить “державу”, “православие и народность”.
— Стасик, мне малость непонятно, хотя я уши растопыривал, когда ты говорил, — сказал Андрей. — Почему любовь и ненависть? Я, например, уверен: никто не знает свой народ до конца. Даже Толстой ошибался в русском мужичке и придумал Каратаева. По-моему, мы, горожане, ни хрена не чувствуем свой народ… а он будто за тридевять земель от нас и будто не родной. Просто мы на обочине. Наблюдаем со стороны и злимся на его позор и поражение.
Мишин, не отвечая, стоял перед столом на кухне, видимый в открытую дверь, доставал из холодильника и откупоривал бутылки с пивом, серьезно был занят этим и так же серьезно расставил откупоренные бутылки на ковре, у ног своих гостей, сидевших на низких, восточного типа диванах в его довольно тесной однокомнатной квартирке, завешанной по стенам радужными, как распущенные хвосты павлинов, узбекскими паласами, купленными в Ташкенте на гонорары от переводов, — ностальгия по бархатным рассветам и вечерам Средней Азии, как объяснял сам Мишин. Квартирка объединяла в себе кабинет, спальню и столовую, была забита книгами, они лежали и стояли всюду — на дешевых полках, на дешевых креслах, на письменном столе — загадочно было, где он находил место для работы. Мишин не был библиофилом, но не один год покупал русскую и зарубежную классику, не щадя редкие послеперестроечные заработки. Нравом же он отличался общительным и, когда появлялись деньги, с охотой собирал бывших университетских друзей, сокурсников на бутылку пива либо на “рюмку чая”, в общении узнавая от газетчиков о последних московских событиях и новостях. На товарищеских вечерах высказывания самого Мишина, ровного в проявлении страстей, казались иногда продуманно-безумными, с чем не хотелось соглашаться — откуда и как приходило в его голову еретическое? Его заурядная внешность, близорукая доверчивость сероватых глаз, виноватая улыбка не совпадали с тем, что он время от времени утверждал.