Встречаются во мраке корабли - Хондзыньская Зофья. Страница 15
Колеса шумели монотонно. Павел прикрыл глаза. Спроси его сейчас, что он чувствует, он не сумел бы объяснить. Какой-то запутанный клубок чувств: бешенства, жалости, уныния, иронии и, пожалуй, отчаяния. Алька права. Люди из породы сторонних наблюдателей, натуры не увлекающиеся, холодные, равнодушные, одним словом, эгоисты, в общем-то, приносят меньше зла, чем этакие непрошеные благодетели, повсюду сующиеся со своей помощью. Увы, он не родился сторонним наблюдателем. Вечно ему надо что-то улаживать, устраивать, кого-то спасать, кому-то помогать, а потом — констатировал он с горечью — неминуемо жалеть об этом. (А в следующий раз все повторялось как по нотам. Хотя теперь уж хватит. Точка. Наука даром не пройдет.) «Нужно тебе это было? — слышал он голос Альки. — Сам, правда, намучился, зато ей оказал неоценимую услугу».
Его считали добрым, отзывчивым. Но сам-то он знал, что поступки его диктовались не добротой и не отзывчивостью, а какой-то внутренней потребностью, противостоять которой он был не в силах, — просто в какой-то момент чужие дела становились для него важнее своих.
И в этот раз было то же самое. Он сам вмешался в дело Эрики. Дело, по-видимому, безнадежное, во всяком случае, очень деликатное, трудное. Имей он голову на плечах, держался бы от этого всего подальше. Зачем он вмешался? Чего искал? На что надеялся?
Разумеется, он не заслужил упреков, которыми Эрика осыпала его в кафе, но и ее понять можно. Ведь все свидетельствовало против него. Идиот, прежде чем спасать, избавлять, действовать, надо было элементарно подумать. По дурости своей, неосторожности и легкомыслию он нанес ей такой удар! Создал иллюзию дружбы и — обманул. Что же еще могла она подумать? Ну конечно, прикинулся, вынудил к откровению, а потом использовал это в своих целях. С ее характером как могла она реагировать иначе? Не нужно было быть психологом, чтобы предвидеть — имей он хоть немного чутья, — какие ассоциации вызовет у Эрики одно упоминание о детях из интерната.
Он протянул руку за сумкой с едой, которую в последнюю минуту сунула ему няня, вынул яйцо, подержал его в руке и положил обратно в сумку. Идиот. Шут гороховый. Идиот. Как рассказать об этом Мане? Как?.. А ведь теперь иного выхода нет. До сих пор можно было рассуждать о доброй воле, сердечности, отзывчивости к чужим страданиям, но теперь это уже, по сути дела, обязанность.
Колеса неустанно выстукивали одну и ту же мелодию. Напротив висела фотография, но теперь уже не Любаньского края, а вроцлавской ратуши. Рядом зеркало, но ему не хотелось смотреть в него. Не хотелось видеть своей добропорядочной, растерянной физиономии. Нанести такую обиду по дурости, господи боже мой!
Он закрыл глаза и поддался ритму поезда. И почудилось ему, что рядом сидит Эрика и монотонным движением, с каким-то отсутствующим лицом, чешет свои длинные темные волосы.
— Ну, вот так примерно все это выглядело, Маня. Грустная картина, верно?
Она молча кивнула головой. Еще бы не грустная! Память ее хранила картину из прошлого: любящие супруги, обаятельный ребенок. Жаль было Сузанну, жаль Эрику и даже Павла, который, кажется, был очень подавлен всей этой историей. Выходит, зря она так настаивала на его визите. Но откуда ей было знать? Если б знала, конечно, избавила бы Павла от такого рода переживаний, ведь ей известна была его впечатлительность, доброта, готовность повсюду лезть со своей помощью. С другой стороны, она знала и его склонность драматизировать события. Может, не так уж все плохо?
— А ты не преувеличиваешь, Павел?
Он отрицательно мотнул головой.
— Скорей, преуменьшаю. Этого не расскажешь, потому что… Не в отдельных эпизодах тут дело, понимаешь — эпизоды всего лишь иллюстрация, — а скорей в атмосфере, в чем-то трудноуловимом, ну и в полной безысходности. Ситуация неразрешимая, разве что…
Он остановился. Инстинктивно подумал: еще рано. Она, тоже инстинктивно, не стала выпытывать. «Потом поговорю с ней, пусть чуточку созреет для такого разговора», — подумал Павел. А мать подумала: «Потом поговорю с ним, пусть чуточку остынет».
«Милая Эрика!
Прошу тебя, наберись терпения и прочти это письмо до конца. Я понимаю, все выглядит так…»
Нет, надо совсем иначе…
«Я пишу тебе, Эрика, не для того, чтобы оправдываться, потому что оправдываться не в чем. Просто хочу объяснить…»
Нет. Тоже не то.
«С тех пор как мы расстались, Эрика, я совсем потерял покой. По моей вине, верней, из-за полного отсутствия у меня воображения создалась ситуация, которую можно было истолковать как очень неприятную, именно так ты и сделала».
Она не станет читать писем. Даже не вскроет. И никогда не поверит, что «с тех пор как мы расстались, Эрика, я совсем потерял покой», хотя это истинная правда.
С десяток начатых писем было уже в корзине, когда Павел, в самом деле придя в отчаяние, сочинил новое и его, наконец, отослал.
Милая Эрика!
Я в отчаянии. У меня нет никакой возможности убедить тебя в том, что ты ошиблась тогда в кафе, я могу лишь просить тебя поверить мне на слово. Единственный аргумент в мою пользу: если бы я и в самом деле для того лишь пытался сдружиться с тобой, чтобы, потом использовать свои наблюдения, я ни за что на свете не стал бы тебе рассказывать о цели своего приезда во Вроцлав. Мне и в самом деле показалось ужасным, что ты совсем одинока, начисто лишена друзей и того, что всем нам так необходимо, — взаимопонимания. Я обольщался тем, что сумею помочь тебе. В доказательство правдивости моих слов по-прежнему прошу тебя о дружбе, Эрика, хотя свою, с позволения сказать, «работу» я уже отдал пару дней тому назад.
Павел.
Что делать, если она не ответит? Поехать во Вроцлав? А если она не захочет видеть его?
— …Нельзя же с головой погружаться в эту историю. В конце концов, то, что там случилось, — не твоя вина. А если б ты не поехал туда?
— Но я поехал, — отрезал он. — И понял, что так оставлять этого нельзя.
— Мы тут беспомощны, Павлик, — мягко сказала пани Мария. (Нет покоя с детьми, ни когда они бесчувственные, ни когда слишком уж чувствительные.) — Тебе не удастся повернуть вспять ее жизнь. То, что она пережила, то, что сделало ее такой, уже вне ее, и изменить это невозможно.
— По-твоему выходит, надо ждать сложа руки, пока…
— Может, просто, пока у нее пройдет?
— Мама, не надо, прошу тебя. Ты сама настаивала, чтобы я туда поехал. А коль скоро я поехал и увидел, нельзя равнодушно пройти мимо. Тем более… — он запнулся, — что и я не без вины.
— Ты? А ты-то в чем провинился?
Павел рассказал матери все, что произошло во Вроцлаве, вплоть до последнего разговора в кафе.
— …Ну вот, и тогда она что-то крикнула и вылетела из кафе. Это днем было. Я целый день ждал ее… На душе кошки скребли. Поезд уходил около двенадцати ночи. Мне и в голову не пришло, что она до тех пор не вернется. Не вернулась. Что было делать? Рассказать Сузанне? Бессмысленно, посредницей она все равно не могла быть. Няня? Нечего и говорить. Я ждал до последней минуты, в поезд вскочил буквально на ходу. Понимаешь, так и уехал, не простившись, ничего ей не объяснив. Чувство было такое, словно мне кто-то в морду дал. Отсюда я уже послал ей кучу писем, три первые вернулись нераспечатанные, потом не было ответа, и, наконец, сегодня… Вот, — он протянул листок бумаги.
Там было всего несколько фраз:
Не впадай в истерику, святой Павел, — не с чего. Одним крахом больше, одним меньше — какая разница. Если нам суждено еще встретиться — поговорим. Итак, до услышания когда-нибудь или никогда, на земле или на море, на земле или в небе.
Эрика.
Пани Мария молча взглянула на него. Для шестнадцатилетней девочки письмо в самом деле странное. Все опасения, которые она уже пару дней в себе глушила, снова ожили в ее сердце.