Золотое колечко на границе тьмы (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 147
Я сижу замерев, растворяюсь в этом тихом пиршестве света и красок.
Жаль только, что ночная сказка быстро кончается. Настает утро, двор освещается солнцем (ранним, рыжеватым), а луна и звезды гаснут. Но не исчезают! Они остаются на прежних местах, только теперь это камни, похожие на обожженную глину. А луна — такой же красно-глиняный выпуклый круг (потом я узнал, что этот цвет называется “терракота”).
Я смотрю на остывшие звезды и луну с ощущением, потери и с пониманием, что ничего уже тут не сделаешь: утро не остановишь, ночь не вернешь. Одна только надежда: может быть, следующей ночью волшебное горение светил повторится. А эти комки запекшейся красной глины, этот потрескавшийся кирпичный шар мне скучны и ненужны…
И все же остывшая терракотовая Луна один раз притянула меня: я на ней побывал. Сам не знаю, почему…
Мне приснилось, что я лежу навзничь среди громадного, ровного, покрытого красноватым песком пространства. На первый взгляд могло показаться, что здесь земная пустыня. Но я точно знал — это Луна. Тем более, что в пустыне жарко, а тут свежо, зябко даже. Надо мной густо-синее небо (потом я узнал, что такого над Луной не бывает, но подумал: “Это смотря над какой. Над моей бывает”).
В небе подымается надо мной пустое здание из желтого кирпича. Сколько этажей — не помню, но оно гораздо выше самого высокого в Тюмени дома, четырехэтажного Горсовета на улице Республики (кстати, такого же песочно-желтого).
Плоский, без украшений, дом этот совершенно пуст. Я знаю это. И вся Луна пуста. Никого, кроме меня, на всем громадном небесном теле. Как я сюда попал, зачем лежу вот так, мне неведомо. Нет во мне ни страха, ни волнения, ни любопытства. Есть только спокойное понимание: я на Луне; надо мной — небо; передо мной— большой дом… И лишь глубоко, на самом донышке сознания прячется догадка, что в том желтом здании — какая-то тайна. Очень большая и очень древняя.
Сон, казалось бы, без всякой радости, даже слегка зловещий, но я до сих пор вспоминаю его по-хорошему. Он тоже частичка моего детства — не менее важная, чем реальные события тех дней. И чем я старше, тем больше растет уверенность: я и в самом деле лежал когда-то на терракотовой планете и смотрел на высокое многооконное строение, желтеющее в густой синеве. Помню, что его ярко освещало солнце, но стекла не блестели. Возможно, их не было совсем…
…В самые ранние годы я знал от старших, что Луна — это громадный шар, почти такой же необъятный, как Земля (и, может быть, там тоже есть люди). И вполне верил в это — особенно когда Луна казалась большущей и выпуклой. Но такое мое знание до поры оставалось чисто теоретическим. Наряду с ним существовали и другие. Луна — это золотой мячик, прыгающий среди быстрых облаков и окрашивающий зимнее небо в зеленый цвет. Это, как вы помните, и плоский светящийся круг с балкончиком. Это и крошечные чешуйки, прячущиеся в щелях и паутинных углах… Кроме того, не всегда луна была круглой. Иногда она становилась рогатым месяцем — тем, что робко желтел над черными крышами в закатном небе, и тем глазастым и носатым, что был на картинках про Конька-Горбунка и про Руслана. И тем позолоченным картонным, что висел среди пахучих елочных веток в сказочный новогодний вечер… И все они были настоящие! Да!
Меня ничуть не удивляло, что луна может проявлять себя в разных видах и лицах, причем иногда — в нескольких одновременно. И когда я, четырехлетний, вырезал тупыми ножницами из клетчатого тетрадного листка кривой полумесяц (чтобы подвесить к потолку на нитке), я был уверен, что творю настоящую Луну. Кстати, месяц мне нравился больше, чем круглая луна. Он был привычнее, ближе по характеру, понятнее. Ну, прямо как приятель из соседнего дома. Этакий озорной мальчишка. И в то же время — волшебный. Ведь в каждой сказке он обязательно подмигивал с неба своим хитрым глазом…
Больше всех сказок мне нравилась та, что про старика, который выдал своих дочерей за Солнце, за Ветер и за Месяц. Ее рассказывал мне дядя Боря.
Про своего дядюшку, маминого брата Бориса Петровича, писал я уже не раз. Он для меня остался навсегда не просто родным и любимым человеком, а частью самой моей жизни, моего детства.
Он умер в день Весеннего равноденствия, 22 марта, в восемьдесят девятом году. Умер неожиданно, словно бы случайно. Занемог, отправился в больницу, там оказалась нужна пустяковая операция. Прошла она благополучно. Но на следующий день дядя Боря уснул на больничной койке и не проснулся.
За двое суток до смерти, ничего не предвидя и радуясь весне, он в своем дневнике написал нехитрые стихи. В них говорилось, что через несколько дней часы переводятся на летнее время. Это была его последняя запись.
А вообще записей у него множество. Последние десять лет дядя Боря страдал почти полной глухотой. Слуховым аппаратом он не пользовался — от этой электроники у него болела голова. С окружающими говорить ему было трудно. И дядя Боря завел себе собеседника, который был терпелив, необидчив и понятлив. Дневник.
Дядя Боря писал дневник в стихах. Поскольку до последнего дня дядюшка мой не разучился радоваться жизни, каждая мелочь зажигала в нем огонек вдохновения: и удачно купленные (после двухчасового стояния в очереди) апельсины, и солнечный блеск в сосульках, и теплый дождик, и занимательная статья в газете. Много стихов о хоккеистах, футболистах и фигуристах, ибо дядя Боря был истовым болельщиком. Не обойден вниманием и ни один космический запуск с семьдесят седьмого по восемьдесят восьмой год.
Вечный труженик, был дядюшка патриотом родной Вятской земли, а так же — Сибири, где проработал не один десяток лет. И города Тюмени, в котором прожил полвека. А диссидентом он не был и посему добросовестно отмечал в своих поэтических тетрадях все праздники краснознаменной эпохи — от Дня Парижской Коммуны до Дня Конституции… А среди рифмованных календарных заметок — вдруг пронзительные и чистые воспоминания о голодном, но солнечном детстве полудеревенского-полугородского мальчишки в начале двадцатого века. О друзьях, о родных, которых давно нет. О том, как подростком он вдвоем с приятелем сбежал в Москву и прожил там две недели, впервые познав радости и печали столичной самостоятельной жизни. О войне, о трудармии, служба в которой кончилась чудовищной дистрофией — еле выжил… Это все, конечно, не только в стихах, но и прозой…
Когда дяди Бори не стало, один молодой журналист написал для “Тюменского комсомольца” некролог. Дядя Боря любил эту газету, ибо всегда был юн душой. “Он не был знаменитым человеком, но его доброта и интеллигентность сделали бы честь любому из сильных мира сего”, — писал автор некролога.
Некролог набрали и заверстали, но в последний момент редактор выкинул его из номера. Счел, что Борис Петрович Печёнкин — слишком мелкая фигура. Ведь и в самом деле — должности плановика и сметчика, на которых мой дядюшка с довоенных времен трудился в строительных организациях Тюмени, были далеко не номенклатурными. Ну, что ж…
О том, что дядя Боря умер, я узнал в Москве — был там в командировке. На похороны не успел. Приехал на могилу только летом, когда сквозь сухой песок осевшего холмика торчали редкие травинки. На недалеком Червишевском тракте тяжело гудели дизеля…
Тетя Надя, вдова дяди Бори, отдала мне все дневники. В “Спорттоварах”, что были неподалеку, пришлось купить специальный рюкзак. Я погрузил в него три десятка рукописных томов, сшитых из общих тетрадей.
Уезжал я поздно. Когда шел на вокзал, над крышами висела круглая луна. Ее пересекали полоски прозрачных облаков. Луна была желтая и спокойная. Она светила так же, как и в древние времена и как будет светить в те времена, когда не останется памяти о нас. Что ей была моя печаль, что ей мой глухой дядюшка, скончавшийся в тому же на восемьдесят втором году жизни, без всяких трагедий, легко и спокойно — дай Бог так каждому. Но рюкзак мне казался тяжелым (да и был таким), словно я нес за спиной всю дяди Борину жизнь.