Золотое колечко на границе тьмы (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 161

— Мужик ты или тоже нервная барышня? Полевая медицина — дело суровое.

Дело, однако, оказалось не суровым. Серьезными травмами занималась лагерный врач Капитолина Павловна, а моими пациентами была в основном гвалтливая малышня с шишками на лбу и пустяковыми ссадинами. Я мазал повизгивающих октябрят зеленкой, не различая мальчишек и девчонок, и не испытывал ничего, кроме слегка брезгливой жалости.

Зато сейчас я мучился от нежности и преступного (как мне казалось) желания подольше ощущать биение теплой тоненькой жилки. Но это — в душе. А снаружи я по-прежнему оставался я деловитым санинструктором. Выпрямился, оглянулся, усмотрел у ближнего забора подорожники (в точности, как у нас в Тюмени). Сорвал, протер влажным платком лист, приложил к Машиному колену. Потом сам натянул и пристегнул чулок. Маша тихо ойкнула.

— Что? Больно?

— Не… Пальцы мокрые… — шепнула она. У меня, кажется, алели уши.

— Ничего, — бормотнул я. — Не простудишься. Вставай… Идти можешь?

— Конечно. Уже не болит… почти.

И мы благополучно добрались до остановки и поехали домой на автобусе. И болтали опять про кино и про всякие другие дела, как ни в чем не бывало. И, конечно, Маша не знала, что меня томит желание: пусть бы она в скором времени разбила при мне и вторую коленку. Я понимал, что желание это подлое: ведь ей будет больно!.. Но пусть только чуть-чуть… Лишь бы все повторилось вновь… Отныне я всегда буду носить в кармане чистый платок…

Дальше этого мои греховные помыслы не шли. Во всем, что казалось женского пола, был я тогда сущее дитя. И в жизни, и в мечтах. Правда, рассуждения Юрки Елисеева в вагоне слушал я с бывалым видом, но это было сплошное лицемерие. Лишь весною следующего года стал я видеть иногда сны, которые стыдливо называл про себя “пляжными”. Сюжеты этих снов нередко выходили за рамки чисто пляжной тематики. Причем так выходили, что я просыпался с колотящимся сердцем, с бусинками пота на лбу и горле, и со страхом, что кто-нибудь может подсмотреть и подслушать мои запретные видения. Однако девицы, являвшиеся в этих снах, всегда были старше меня, а Машу я не видел ни разу. В памяти она осталась как одна из последних страничек моего детства — светлых, незамутненных проблемами и чувствами приближающейся взрослости…

Кстати, как я вспомнил потом, была Маша похожа на мою давнюю-давнюю привязанность — четвероклассницу Ленку, которая когда-то жила на улице Нагорной и которую я звал Цаца-Ляга…

Расстался я с Машей легко. С печалью, конечно, однако без горечи. Как говорится, печаль моя была светла. Не то, что при прощании с Юркой Елисеевым в Казани. Во-первых, я надеялся, что расстаемся мы не навсегда — приеду следующим летом. Во-вторых, в глубине души я понимал: бывают в жизни моменты, которые не надо продлевать. Лучше просто сохранить их в памяти на всю жизнь.

Мы, конечно, обменялись адресами, но так ни разу и не написали друг другу. Видимо, по причине чисто ребячьей лени. В редких письмах отцу я передавал “соседской Маше” приветы, но скоро отец переехал в Минск, и я в Бобруйске больше не был никогда. Где-то ты теперь, девочка Маша с пушистыми волосами и нерешительной редкозубой улыбкой?

Впрочем, и тощий пацан Славка, где он?

…Отец на поезде проводил меня до Минска и там, как эстафету, передал знакомому доценту по фамилии Левкович. Тот собирался в Москву и обещал посадить меня на тюменский поезд. В Минске пришлось задержаться на сутки, и ночь я провел у Левковичей.

Отец вечером уехал, мне в чужом доме взгрустнулось, и Левкович, чтобы развлечь меня, показал двенадцатикратный большущий бинокль. В сумерках я сидел у раскрытого окна, разглядывал смутно различимые дома, светящиеся окна, пробегающие машины и силуэт старинного костела, что стоит недалеко от вокзала.

Вот тут-то и выкатилась в небо круглая, в полном своем объеме и сиянии луна.

И я навел на нее бинокль.

Странно, что в прежние времена не приходило мне в голову посмотреть на Луну в бинокль.

В давние годы, когда мы жили на Смоленской, у отчима был монокуляр (точнее, половинка полевого бинокля). Забравшись на невысокую крышу, я разглядывал в него окрестные дворы и огороды. Ну, прямо капитан на корабельном мостике. Засиживался на теплом тесовом скате иногда до вечера. Но на месяц, повисавший над закатом, или на выпуклый диск, розовевший в сиреневых сумерках, не навел объектив ни разу. И я, и все знакомые ребята были почему-то уверены, что земные бинокли до небесных тел “не достают”. Для астрономии годятся только специальные телескопы! Эта наивная убежденность на несколько лет задержала мое более близкое знакомство с луной. Точнее, с Луной, с космическим объектом.

Теперь же я от нечего делать навел бинокль на знакомый лунный лик… и отшатнулся!

Громадный желтый шар, весь в оспинах и шрамах, стремительно накатил на меня из тьмы.

И первая мысль была: “Вот это да! Показать бы Маше!” И даже почудилось, что рядом — теплое дыхание и пушистые волосы, щекочущие мне ухо. Я не стал прогонять это ощущение. И так, будто вдвоем с Машей, разглядывал ноздреватый лунный глобус, повисший над нами в жутковатой невесомости.

Были прекрасно видны горные цепи, темные равнины, а главное — кольцевые кратеры всевозможных размеров. Ими испещрена была вся освещенная солнцем неземная поверхность. Я попытался сосчитать их, но где там!

Особенно нравилось мне (умиляло даже) крошечное ровное колечко в самом низу лунного шара. Словно аккуратное гнездо для оси — если какой-нибудь космический великан и вправду вздумает превратить Луну в исполинский глобус…

Наконец, утомленная моим любопытством Луна, спряталась за деревьями, а я улегся на скрипучий диван — с ощущением, что в жизни моей случилось что-то важное. Может быть, даже перелом какой-то.

…Дальнейшее путешествие запомнилось мне плохо. Совершенно забыл своих попутчиков. Зато опять же прекрасно помню тугой мяч луны, который скакал по верхушкам елок, стараясь не отстать от поезда. Я смотрел на него, лежа на нижней полке тряского плацкартного вагона. Небо в окне было зеленым, елки — черными, мяч — золотым.

Я думал о том, что дома, в Тюмени, еще застану пору полнолуния. У соседа-охотника дяди Миши попрошу бинокль, и мы с Гошкой будем разглядывать лунные кратеры. И я буду рассказывать Гошке про все, что случилось со мной за эти полтора месяца. И про Машу. Между друзьями какие секреты!

Так все и случилось. Но теперь я вспоминаю об этом без радости, потому что наша с Гошкой дружба оказалась короткой. Наверно, была она чересчур бурной и даже сентиментальной. Вся израсходовалась на внешнюю “горячесть” а запаса прочности не накопила.

И осенью Гошка меня предал…

Все случилось из-за “Таисьюшки” — нашей классной руководительницы. У меня и в восьмом классе с ней мира не было, а в девятом началась сущая война.

Таисия Вадимовна была особа с острым ромбовидным лицом, круглыми птичьими глазами, пронзительным голосом и без всякого тормоза в своем истеричном характере. К тому же отличалась она изрядной дремучестью. Рассказывая про “Войну и мир”, заявляла, что царь Александр боялся Кутузова, который мог, якобы, поднять народное восстание против крепостничества. Декламируя “Онегина”, вместо “дэнди” говорила “данду” (помните: “Как dandy лондонский одет…”).

Класс наш, изучавший немецкий язык и английского не нюхавший, послушно повторял это “данду”. Я же, знавший “Онегина” с самой юной поры, так и не решился поправить нашу наставницу, за что казню себя до сих пор.

Впрочем, боялся я не учительского гнева, а того, что одноклассники опять сочтут меня “шибко грамотным”. По другим же вопросам я с нашей милой Таисией Вадимовной многократно схватывался не на жизнь, а на смерть. Мы с ней то и дело “лаялись”, как было тогда принято говорить.

Чаще всего стычки случались из-за ее безудержного хамства. Если Таисьюшка начинала кого-нибудь ругать, то доходила до визга и не искала вежливых выражений. И почти каждую свою яростную филиппику заканчивала любимой фразой: