Могикане Парижа - Дюма Александр. Страница 121
– Достойнейшую, благороднейшую и самоотверженную сторону этой женщины.
– Так вы думаете, что можно ей довериться?
– Я, по крайней мере, доверился бы.
– Ну, если вы доверяете ей, то само собой разумеется, что и я доверюсь, или, вернее сказать, что я уже доверился, потому что письмо написано и лежит вот здесь, в кошельке. Но вот вопрос: настолько ли она умна, чтобы понять всю важность нашего предприятия?
– Женщины, генерал, понимают сердцем. Раз она любит, то этого вполне достаточно, чтобы она позаботилась о славе и величии любимого человека. Без сомнения, она поймет!
– Скажите, пожалуйста, при том строгом и тайном надзоре, который учрежден над ним – как вы объясняете то, что эту девушку свободно допускают к нему на свидание?
– Ему шестнадцать лет, генерал, и полицейский надзор, как бы он ни был строг, в известных случаях принужден смотреть сквозь пальцы на шестнадцатилетнего юношу, который, как говорят, слишком рано развился и по своей страстности не уступит и двадцатипятилетнему мужчине. К тому же она с ним видится только в Шёнбрунне, куда ее приводит дворцовый садовник под именем своей племянницы.
– Да, и бедные дети воображают, что он предан им, тогда как, по всей вероятности, он вполне предан полиции.
– Очень может быть… Надо их предупредить, что это нужно сохранять в глубокой тайне…
– Об этом есть приписка в моем письме.
– Так как я имею возможность добраться до него без посредничества посторонних…
– А уверены ли вы, что не заблудитесь ночью в этих огромных садах Шёнбрунна?
– В 1809 году я там жил вместе с императором, и он на острове Святой Елены вручил мне план Шёнбрунна.
– В таком случае нужно еще, кроме этого, надеяться на случай, на провидение да на Бога, – промолвил генерал голосом почти убежденного человека. – Но почему его до сих пор нет в театре?
– Во-первых, ничто еще положительно не доказывает, что его здесь не было. Бедное дитя ведь воображает, что его тайная страсть никому не известна, и потому не решается занять место в ложе эрцгерцогов из опасения как-нибудь выдать свои чувства: юношеское сердце ведь не умеет их скрывать. Во-вторых, как я уже сказал, очень может быть, что он здесь инкогнито. В-третьих, наконец, он, как уверяют, не особенно любит музыку. Притом, желая доказать прелестной Розине, что приехал исключительно для нее одной, он, по всей вероятности, – лучше сказать, почти наверное, – пропустит оперу и явится только к балету.
– А и в самом деле, это весьма возможно, Гаэтано. Только бы он не захворал настолько, что не в состоянии будет выйти из дому!
– Опять-таки эта несчастная мысль тревожит вас?
– Да, мне приходят в голову ужасные мысли, милый Гаэтано… Он такого слабого здоровья, а, между тем, злоупотребляет своими силами, как самый крепкий человек.
– Мне кажется, что эту слабость здоровья слишком преувеличивают, точно так же, как преувеличивают и его невоздержанность. Мне необходимо самому повидаться с ним, тогда, по крайней мере, я буду знать, в чем дело – в эти годы, говорю я, жизненные соки прорываются наружу, и всякое молодое деревце покрывается первыми листочками.
– Однако, Гаэтано, вспомните, что сказал третьего дня его доктор. Вы при этом служили мне переводчиком, следовательно, не могли позабыть его слов, сказанных по поводу его необыкновенной энергии и чрезвычайной слабости его организма, ведь это и вас ужаснуло столько же, сколько и меня. Он напоминает высокий, но непрочный тростник, который уже при легком ветерке гнется к земле и дрожит… Ах, как жаль, что нам нельзя его увезти с собой в Индию, где он возмужал бы и окреп на солнце, подобно гигантскому бамбуку, презирающему всякие ураганы!
Только генерал произнес эти слова, как капельмейстер поднял свой жезл и начал увертюру к «Дон Жуану», этому образцовому произведению немецкой музыки. Оба друга спокойно выслушали оперу с начала до конца, несмотря на беспокойство, причиняемое им отсутствием того лица, которое они ожидали с таким нетерпением.
Мы немногое поясним читателю, если прибавим, что лицо, столь нетерпеливо ожидаемое, было то знаменитое и несчастное дитя, при самом рождении своем получившее титул римского короля и грамотой от 22 июля 1818 года возведенное императором Францом II в сан герцога Рейхштадтского – глубоко исторический титул, от названия владений, которые должны были сделаться австрийским уделом наследника Наполеона.
Итак, тот, кого с таким нетерпением ожидали индийский генерал и его друг, был герцог Рейхштадтский; девушка же, на которую они возлагали свои надежды, была знаменитая Розина Энгель, прелестная танцовщица, из-за которой, как мы видели в начале этой главы, во всей Вене происходило такое волнение.
По окончании «Дон Жуана», вызвавшего весьма слабые рукоплескания, так как публика при всем своем уважении к образцовым произведениям, большей частью забывает прошлое для настоящего, тишина, царствовавшая во время представления, разом нарушилась смешанным гулом тысячи голосов, напоминавшим жужжание пчел или щебетанье птиц, когда они приветствуют появление утра своими звонкими веселыми голосами.
Антракт длился около двадцати минут, в продолжение которого оба иностранца вновь осмотрели поочередно все ложи, но ни в одной из них не нашли молодого принца.
Капельмейстер дал знак начинать увертюру балета, и при звуках оркестра занавес снова взвился.
Сцена представляла предместье индийского города с башнями, пагодами и изображениями Брахмы, Шивы, Вишну и Лакшми, богини милосердия; в глубине, под сводом темно-голубого неба, виднелись золотистые берега Ганга.
Толпа девушек в белоснежных длинных одеждах приблизилась к рампе, и полилась дивная мелодия. Это был гимн алмазу Ненуфар, который, по сказаниям жителей Тибета, ведет прямо в рай Будды всех, кто его воспевает.
При виде азиатской декорации и при звуках напева той индийской песни, которую пастухи поют хором, возвращаясь вечером со своими стадами с пастбища, оба друга сейчас же поняли, в чем будет состоять представление. Это была полуопера и полубалет с содержанием, заимствованным из старой индийской повести поэта Калидасы, переведенной около этого времени у нас во Франции под заглавием «Признательность Сакунталы». Один венский молодой поэт, участвовавший в пышной встрече индийского генерала и его свиты, возымел деликатное намерение устроить ему приветствие, оживив в его памяти песни, костюмы, танцы и синеву небес его родины.
Оба друга были тронуты и в то же время приведены в смущение такой торжественностью, где они некоторым образом играли роль героев. Когда хор при пении последней строфы гимна обратился в их сторону, как бы намекая, что последние слова относятся к ним, взоры всех устремились на их ложу, несмотря на присутствие самого императора и всех немецких принцев, раздались громкие крики «браво!». Публика, позабыв почтить власть официальную, столь почитавшуюся в то время, особенно в Вене, почтила поэтическое могущество и силу богатства и таинственности, которые всегда и везде производят чарующее впечатление.
Но вот толпа, составлявшая хор, расступилась и в средине ее, как букет в вазе из алебастра, появилось около тридцати танцовщиц, а в самом центре их, как роскошнейший цветок всего букета, возвышавшийся на целую голову над всеми прочими цветами, стояла сама царица алмей, эта богиня красоты и грации, этот цветок, воплощенный в женщине, носившей имя Розины Энгель.
Последовал единодушный крик восторга и взрыв неистовых рукоплесканий. Из всех лож, из оркестра, даже из партера, как ракеты благовонного фейерверка, полетели тысячи букетов и усыпали весь пол сцены. Это был блестящий, благоухающий жертвенник, где алмеи казались жрицами, а Розина Энгель – самим божеством.
Кто путешествовал по Италии, тот хорошо знаком с аплодисментами и восторженными криками «браво», которыми толпа приветствует своих любимых артистов, но мы утверждаем, что никогда еще ни в Риме, ни даже в Неаполе не раздавалось более громких, более единодушных и более заслуженных рукоплесканий.