Долго молчали, вглядываясь в широкое заснеженное поле. Из низины поднимались беловатые сумерки и уже размыли грань поля и неба, которая еще просматривалась, когда бойцы легли в охранение. Там, откуда шла ночь, постукивало по-вечернему мягко и тихонько. И под этот обманчивый стук чудилось Урусову: копятся немцы в мутном мраке и, как только наступит темнота, бросятся на деревню и сомнут всех ее защитников. «Вовремя бы обнаружить их, чтоб столкнуть в овраг, а там артиллеристы пусть добивают», — размышлял Урусов, и то, что он имел свой план ночного боя, успокаивало его.
Глушков думал о своем: «Скорей бы стемнело, чтоб можно было вскочить на ноги и попрыгать, потоптаться— иначе околею, не доживу и до середины ночи».
Охватову повезло: старшина одному ему из молодых дал полушубок, потому что у охватовской шинели совсем оторвался рукав. Теперь боец лежал в теплом полушубке и вспоминал домашнее. Армейская жизнь, тяжелая, угловатая, так крепко впечаталась в его душу, что все довоенное ушло куда-то далеко, выцвело, уменьшилось, и от воспоминаний о нем не было прежней острой боли. «Еще на Шорье мыслишку нянчил, что вернут домой, — снисходительно подумал о себе Охватов и ухмыльнулся в пушистый, пахнущий ветром воротник, — Салага был, с умом-маломеркой…»
Потом он начинал подсчитывать, когда примерно должна родить Шура, и выходило — месяца через два со днями. Вспомнил еще: на какой-то станции, уже незадолго до выгрузки, таскали патроны к своему эшелону. Делалось все второпях, бегом. Нагнетая нервозность, на путях как-то нездорово и заходно ревели паровозы. Черное осеннее небо кроили и полосовали прожекторы. Бойцы устали не столько от работы, сколько от суеты и долго качались на новых ребристых ящиках, но разговаривая и не ложась спать. Вот в эту ночь Охватов впервые подумал о том, что у его ребенка будет другая, материнская фамилия. Он так расстроился, что не спал весь остаток ночи, а утром, чуть развиднелось, буквами, как ветхий огородишко — вагон мотало из стороны в сторону, — нацарапал Шуре письмо, но так и истаскал его в кармане, потому что письма никто не собирал. Вернулись к Охватову мысли о ребенке уж только в госпитале, когда он оклемался и окончательно пришел в себя. Было ему очень приятно, что не отправил он тогда то письмо, которое скорее походило на завещание. В госпитале Охватов окреп и телом, и душевно, письма матери писал с легкой хвастовитостью, зная, что мать пойдет с ними к своим подружкам и соседкам, а Шуру все просил беречь себя и сына назвать Гришкой. В последнем письме, однако, не удержался и написал: «Снова еду на фронт, дорогая Шура, но теперь нет у меня того неизвестного, что пугало первый раз. Но всякое может случиться. Если и угробят, то у меня останется сын, которого я уже люблю, как и тебя…»
И вот, лежа в снегу, Охватов сортировал в памяти далекое и близкое и все принимал к самому сердцу. Угнетало только одно, что в госпитале его не застали ни Шурины, ни материны письма. Дважды его переталкивали из госпиталя в госпиталь — так и вылечился, без постоянного адреса. На последний адрес ждал писем день и ночь, и пришли, наверно, может, в тот же день пришли, когда его выписали. Сейчас, поди, лежат на столе у отделенной сестры. Там всегда стопка писем, не заставших своих адресатов. Сестры меняются, а письма лежат.
Глушков, согнувшись в три погибели, отоптал в снегу под обломанными яблонями маленький глухариный точок и плясал на нем вприсядку, выкидывал ноги, сучил локтями, чтобы согреться. Но крепчавший мороз наседал, давил, густо опушил поднятый воротник его шинели и мех шапки. Запыхавшись, Глушков припадал в своей ямке и начинал слушать хрупкую морозную тишину: справа, где-то очень неблизко, постукивало — стукает и молчит, стукает и опять молчит. В одну из таких пауз бойцу почудилось, что на кромке сада, ближе к оврагу, кто-то есть. Все время там никого не было, а теперь кто— то появился и что-то делает, боясь выдать себя. Глушков прибрал винтовку под руку, снял с предохранителя, и стывшее все время лицо его вдруг окатило жаркой кровью. В густой изморози ничего нельзя было увидеть и не слышалось никаких определенных звуков, и все— таки у оврага кто-то был, и в этом Глушков не сомневался. «Разведка, точно, — предположил он. — И деревню как-то прошли. А может, только здесь поднялись, из оврага…» Он пополз к своим, и у валка его встретил Урусов настороженным сердитым шипением: