Урусов — он был старший в секрете — молчал, не зная, что ответить. Ему почему-то каталось, что главные силы немцев должны выплеснуться из оврага, чтобы прорваться к дороге и двинуться на запад, к своим. Здесь их и надо спугнуть.
— Я, Глушков, командир для тебя ненастоящий. Сам определись, идти тебе или остаться. А я должен быть здесь.
— Вот так бы и сразу. Трусишь — других не мути. Пошли, Охватов.
— Я не собираюсь.
— Как?
— Если они пройдут деревню, все равно выйдут на нас.
— Струсили, гады, предатели, суки! — Глушков, матерясь в печенку и селезенку, вскочил на ноги и штыком уперся в грудь Урусова: — Проткну насквозь, изменники!
Вскочил и Охватов, ткнул Глушкова надульником, прямо в лицо и, трясясь как в лихорадке, клацнул зубами:
— Паралитик, накрест перережу.
— Ну давай, давай, — отступил Глушков и побежал по своим следам к саду, а от него — к деревне.
В деревню, глубоко обойдя ее по колену оврага, ворвался передовой пехотный отряд немцев численностью до взвода, с двумя ротными минометами и крупнокалиберным пулеметом. Отряд решил внезапно атаковать русских, смять их и открыть путь своей колонне, уже втянувшейся в овраг. В колонне было около трехсот человек и сорок санных упряжек с убитыми и ранеными офицерами. В колонне шли офицеры и младшие чины штаба и тыла 134-й пехотной дивизии. Уже по пути к ним примкнула раздерганная рота саперов и человек двадцать артиллеристов, потерявших в боях всю свою материальную часть. В хвосте тянулась оставшаяся в живых группка артистов Гамбургского цирка, выступавших в частях и оказавшихся в елецком котле. Большинство артистов погибло в пути от стужи и перестрелки.
Бой на верху оврага разгорелся и уходил в сторону, но сигнала для следования колонна не получала, и сотни зачугуневших от мороза сапог нетерпеливо похрустывали снежком, все уминали и уминали его.
Едва Глушков выскочил на дорогу, как по нему в упор ударил выстрел — пуля прошла у самого уха, и в лицо пахнуло тугим смертельным свистом.
— Мазила! — закричал Глушков, узнав по выстрелу русскую трехлинейку, и, чтобы справиться с ударами сердца, заколотившегося где-то в горле, хватил открытым ртом морозного воздуха и почувствовал предательскую слабость в коленях, будто прошел по этой заснеженной дороге не один десяток верст. «Смерть совсем нашел было», — подумал кто-то за Глушкова, а он сам, боясь повторного выстрела, кричал, бодрил себя: — Бьешь, мазила, на длину штыка, а попасть не можешь.
— Вернись — исправлюсь. — Из тумана появился боец, лязгнул затвором: — Пропуск!
— Кабель.
— Башка два уха, кто прет так. Уложил бы — и делу конец. Куда бежишь? — боец перешел на шепот, невольно подстроился под его тихий голос и Глушков:
— Может, и тебе там место, не слышишь, что ли?
— Где сказано, там стоим. Принять влево!
Глушков обошел бойца — тот не уступил ему дорогу — и сразу же увидел пушку, а возле нее, под щитком, стояли двое. Глушков узнал того и другого: высокий и сутулый — командир орудия, татарин Гайбидуллин, а рядом Пушкарев, в длинной, ниже колен, шубе без ремня. Они уж, видимо, закончили разговор, и Пушкарев, отходя от щита, досказывал:
— Потом уж туда и сюда. Ну, Сафий, вся надежда — ты.
— Да уж надейся. Артиллерия, — с достоинством ответил Гайбидуллин и рявкнул тихо, но жестко: — К орудию!
«Не орудие, а прощай, Родина, — подумал Пушкарев и прислушался к редеющей стрельбе в деревне. — Сразу не накроют, так и эта пушчонка дел им натворит».
— Осколочным!
— Есть, осколочным!
— Товарищ старшина, я это, Глушков.
Огонь!
Орудие ахнуло — гремучий огонь рванул белесую темноту, ослепил, в лица пахнуло сладковато-гнилой, теплой еще гарью.
Стремительно утянув за собой по-хищному острый свист, снаряд разорвался где-то в овраге приглушенно и немо.
— Осколочным!
— Осколочным.
— Огонь!
Пушка ахнула — белое пламя на этот раз качнулось почему-то книзу, опалило снег, а Гайбидуллин, вероятно довольный расчетом и стрельбой орудия, стал командовать спокойней. Артиллеристы действительно хорошо знали свое дело и работали с безмолвной согласованностью — только повторялись команды, только коротко звенькали выброшенные из дымного казенника гильзы да, само собой конечно, ахала пушка, мягко откатываясь на загустевшей смазке.
«В пехоте, черт ее возьми, только и спаруешься с человеком у котелка, и то когда в нем хлебово, — завистливо подумал Глушков, глядя на бойцов расчета. — А тут пятеро как пальцы на одной руке. Махну в артиллерию — я еще не так расшурую этот самовар».
По щиту со щелком ударила Очередь крупнокалиберного пулемета — броня отозвалась железным треском, будто ее нагрели и она лопнула от жару. Две пули одна за другой залились куда-то перевертышем, с сердитым пчелиным жужжанием.
Глушков присел в сугроб и потянул за собой Пушкарева, тот послушно опустился рядом — шуба его колоколом легла на снег.
— Это я, товарищ старшина.
— Да, да, Глушков, вижу. Вижу, что ты. А наших— то там — всех до единого. Двое мы выскочили. Как выскочили, сам бог, поди, не знает. — Пушкарев устало указал рукой, и Глушков разглядел в сторонке бойца, зарывшегося в снег, только и чернел у него верх шапки да пулемет в руках.
— С автоматами — задавили. Сейчас сюда — другой дороги им нет. А ты как здесь?
— Да к вам побежал, товарищ старшина.
— А кто велел?
— Все своевольничаешь, Глушков.
Глушков только сейчас обратил внимание, что Пушкарев очень часто и вяло плюется на снег черными сгустками крови.
— Ранены вы, что ли, старшина?
Но Пушкарев, вглядываясь туда, куда била пушка, говорил свое:
— Ты, как тебя, Глушков, оставайся здесь. Он с пулеметом — заменишь на случай. — Старшина повернул к Глушкову свое окровавленное лицо. — Я того… с носом что-то совсем неладно и голова.
По щиту орудия опять секанул крупнокалиберный — у ящиков со снарядами кто-то вскрикнул и замычал нехорошо, протяжно, видимо, не мог передохнуть.
— Осколочным!
Старшина зачерпнул на рукавицу снегу, приложил его к перебитой переносице и вдруг сунулся, лег в снег.
— Старшина, что ты? Помочь чем или как? Да что замолк, зараза? — Глушков подумал, что старшина кончается, и закричал в бессильном отчаянии, стал трясти его: — Погоди до утра! Зараза проклятая, как же так!..
Глушков никогда не думал и, разумеется, не сознавал, что старшина Пушкарев уже давно сделался ему самым дорогим и самым близким человеком; был ли старшина Пушкарев умен, добр, храбр, Глушков не знал, но в то, что со старшиной не всякая опасность опасность, а жизнь — даже под пулями — надежна, верил.
— Что ж ты так-то?..
Впереди, вроде бы на каком-то возвышении — туман обманывал зрение, — как коптилка под ветром, замигал огонек, рядом с ним еще и еще. Тут же над головой понеслись пули; у артиллеристов что-то зазвенело. Глушков отполз от старшины, выстрелил раза три или четыре, вылавливая на штык те судорожные огоньки и наперед зная, что не причинит им никакого вреда. Рядом дважды коротко, но внушительно рыкнул «дегтяръ». Справа дал о себе знать охватовский пулемет: он бил долго, без передыху, а в морозном воздухе ушел, пришел и опять ушел странный звук: «у-ааа, у-ааа, у-ааа!»
Огоньки на время потухли. Умолкла пушка: артиллеристы, вероятно, оценивали обстановку. И вдруг опять ударила пушка, и замигали огоньки, и наперебой зачастили оба пулемета.
Немцы сосредоточили все свое внимание на одинокой пушке и перли на нее, по охватовский пулемет внезапно ударил им во фланг, вдавил их в снег и сам осторожно затих.
Со стороны оврага потянуло свежим морозным ветерком, туман быстро, на глазах, поредел, и на землю пролился рассеянный свет луны; снег подернуло мягкой и густой синевой.
Глушков воспользовался передышкой и пополз обратно к старшине Пушкареву, чтоб зарыть его в сугроб, но старшина был жив и полулежал на снегу, прикрывшись от ветра воротником Шубы. Встретил Глушкова чужим, ослабевшим голосом, тихонько обрадовался: