Крещение - Акулов Иван Иванович. Страница 67

— Ты опять? Полежи давай. Нам бы в сторонку от пушки-то.

— Давай я помогу — отползем.

— Что ты, как тебя… Глушков! Пушку стеречь… — Пушкарев устало вздохнул и смолк. Глушков уже не допытывался, что же на самом деле хотел старшина, а тот собрал губами лежавший на рукаве снег, освежив во рту, приободрился: — В кармане у меня адреса ребят и свой адрес…

— Да пошел ты!..

— Рано или поздно… На дорогу выходят. Ты, как тебя (старшина все почему-то забывал фамилию Глушкова)? Ты, как тебя… Христом-богом… не пускай их на дорогу. Автомат бы тебе — да во фланг им. Во фланг. Как тебя?..

— Я попробую, товарищ старшина. Подыхать — так всем тут.

Глушков вскочил на ноги и, согнувшись, побежал навстречу немцам, забирая все вправо и вправо, рассчитывая обойти цепь наступающих. Несколько раз он падал в снег и переворачивался, чтобы вываляться в снегу и быть менее заметным. Но как он ни уклонялся в сторону, немцы заметили его и обстреляли; тогда он пополз по-пластунски, набив колючего снегу и в рукава, и в валенки, и даже за воротник гимнастерки. В ушах у него до того шумело, что он не слышал, как снова вспыхнула и разгорелась перестрелка: снова били пулеметы и автоматы с обеих сторон, била пушка. Потом он уже больше отдыхал, чем полз, и вдруг в голове его закружились необычные мысли, вернее, обрывки мыслей, очень замутившие его душу. «Человек, он ведь все равно чувствует свою смерть. Пушкарев вон об адресах заговорил. А у меня снег под рубашкой тает — и будто не мое уж все это. Вот как столкнулись: ни им, ни нам нет выхода — смерть. Да нет же, да не может быть, как же это ничего не видеть, не знать! Да нет же, я не чувствую смерти, и не могут убить меня. Как же мир-то без меня? Зачем он тогда? К чему? Кому? Ведь мир-то только и существует, что существую я…»
И, переползая и отдыхая, он все время глядел перед собою, и, кроме мертвенно-синих сугробов, ничего не видел, и вот, словно из-под земли, над этими сугробами появились два немца. Далеко было до них или близко, Глушков не мог определить сразу: его с головы до ног окатило страхом. Он пошевелил плечами под шинелью, начал целиться, хотя не видел на своей винтовке ни прорези, ни мушки. Выстрелил совсем неожиданно, и один немец упал, нырнув головою вперед — Глушков знал, так падают смертельно раненные. Винтовка убитого воткнулась в снег и осталась стоять немного наискось — уж только по ней Глушков узнал, что отделяет его от немцев всего каких-то пятнадцать — двадцать шагов. Он выстрелил вдругорядь — мимо, выстрелил третий раз — немец с замотанной головой все так же трудно, но упрямо брел по снегу. Тогда Глушков тоже поднялся и только тут разглядел, что немец шел с поднятыми руками.

— Кальт, товаритш. Товаритш, — залепетал немец околевшими губами и опустился на колени. Глушкову показалось, что он увидел большие заледеневшие глаза на черном обмороженном лице и тонкий, обметанный болью рот, но удара в запале не сдержал. Опрокидываясь, немец схватился за штык и тут же, разметнув руки будто для широких объятий, крестом упал навзничь.

Глушков не забыл, что ему нужен автомат, и хотел осмотреть труп, лежавший в снегу, как распятие, но в это время и справа, и слева появились немцы, и дружно, напористо застрекотали их автоматы. Боец бросился наутек; шальная пуля ударила его вдогонку под правую лопатку и вышибла у него винтовку — он запнулся за нее, но не поднял, сознавая, что ранен смертельно. «Да нет же, не может быть…» — опять мелькнуло в его голове, а перед глазами все замутилось и потемнело.
Напуганный ранением, Глушков сбился со своих следов и выскочил к пулемету Охватова совсем неожиданно. Он по стуку узнал этот пулемет, хотел закричать, но не успел: пуля в затылок сразила его.
Более трех часов шел бой в деревне, и немцы, поняв наконец, что в обороне русских потеряна всякая система и организованность, ринулись из оврага, потекли густой колонной.
Орудие Гайбидуллина стреляло в упор до последней возможности и умолкло только тогда, когда немцы обошли позицию и напали с тыла. Артиллеристы дрались прикладами карабинов, лопатой, банником, а сам Гайбидуллин завладел немецким автоматом, но тот оказался без патронов, и сержант, прижавшись спиной к щиту, махал увесистой клюкой до тех пор, пока его не проткнули штыком.
С убитых артиллеристов немцы содрали все что могли. А коротенький и пухлый, явно нестроевого типа, солдат в высокоподрезанной шинелке напялил на свою голову гайбидуллинскую шапку, не додумавшись снять с нее красную звезду. Уже когда мимо шла колонна, кто-то сунул в ствол пушки гранату-толкушку, и деревянная ручка, выброшенная взрывом, со страшным визжанием пролетела над головами людей. Видимо, тот, кто подорвал гранату, дико захохотал, но хлопнул выстрел и оборвал этот дурной смех.
Нащупав дорогу, немцы уже не думали об охранении и предосторожности. Пешие обгоняли упряжки, верховые сталкивали в сугробы пеших, крепкие на ногах хватались за конские хвосты и гривы, закрываясь от ударов всадников, бежали сколько могли. Это уж было не войско, а толпа, в которой каждый думал только о своем спасении. Дорога хрипела, хрустела, скрипела, кашляла, кричала, сморкалась, бряцала оружием и фыркала.
Это были жалкие остатки крупной немецкой группировки, а ночной бой в безымянной деревне, можно считать, был последним боем, которым заканчивалась Елецкая операция как часть великого сражения за столицу на самом южном фланге московского направления.
За отвалом садовой канавы коченели два русских пулеметчика и от великой обиды скрипели зубами; у них не было патронов. У Охватова уж давно зашлись ноги, и, чтобы хоть капельку согреть их, он колотил по валяным голенищам пимов ребристой гранатой, а сам вслушивался и вглядывался в шумную, кишмя кишевшую дорогу. Урусов, опасливо зыркая по сторонам, требушил свой вещевой мешок, искал в скудном скарбе патроны и складывал их на примятый снежок, считая:

— Семь, девять… Ты пошманай же по карманам-то. Слышишь? Да и набивай диск. Охватов, сыпанем им под хвост. Вот, двенадцать штук, — подбил итог Урусов и еще раз холодными пальцами перебрал в мешке застывший кусок хлеба, обмылок, полотенце, узелок с махоркой, кожаные подметки, ботинки, обмотки и безопасную бритву в хромовом футлярчике на «молнии». Пока он увязывал свой мешок, Охватов уложил патроны в магазин и зарядил пулемет.

— Только себя выявим — вот и вся польза от этих патронов, — сказал Охватов и сыпнул снежку на черный круг магазина — для маскировки.

— Ты и не стреляй, — после долгой паузы согласился Урусов. — Уж если полезут…

— Рады небось — вырвались.

— А то. Может, и не чаяли.

Низко, над самой головой, раскинув шуршащий хвост, пролетело несколько снарядов. Урусов и Охватов, не зная, кто и по ком стреляет, вжались в снег, но, услышав разрывы на дороге, поднялись. Из-за оврага по уходящей колонне немцев ударили русские батареи.
Два или три снаряда упали с недолетом и едва-едва не накрыли бойцов. На дороге перемешалось все: кони, люди, сани, крики, разрывы снарядов, ружейная стрельба, ржанье подбитых лошадей. Потом все скатилось в низину и долго там гудело и рвалось, удаляясь и сникая.
Разминая затекшие ноги, Урусов и Охватов поднялись на валок и, охмеленные первыми толчками захолодевшего было сердца, не сразу заметили, что по дороге к низине гонкой рысью шли трое саней с седоками и груженные чем-то легковесным. С саней заметили бойцов и не тронули, видимо, хотели разминуться без крови. Но Охватов упал за валок и охолостил все двенадцать патронов вслед уходящим подводам. Кони сбились с дороги, упряжки смешались, но уже через минуту двое саней опять помчались, рядом с ними бежали опешевшие. И странно: ни единого ответного выстрела!
К утру над заснеженными, насквозь простреленными увалами онемела огромная тишина. У Охватова и Урусова от жуткой бессонной ночи смыкались глаза, и, сознавая всю гибельность сна на морозе, они не обороли давящей тишины, уснули, ткнувшись лбами, греясь общим дыханием; между ними, зажатый в четыре руки, лежал мертвый без патронов «дегтярь», пропахший стылой гарью пороха.
В куцем зимнем рассвете нарождался ядрено-синий день. Хоть и поздно встало вымороженное солнце, но схватившийся ледком снег враз пыхнул яркими холодными искрами.
Со стороны низины, где угомонился ночной бой, в сожженную деревню въехал изреженный и нестройный кавалерийский эскадрон. В рядах часто шли под седлами пустые кони. В деревне бойцы спешились и, передав лошадей коноводам, пошли искать фураж, читая по следам на снегу и трупам картину разыгравшегося тут побоища.
Особенно много трупов валялось на деревенской площади, у сгоревших машин, и на подъеме из оврага, куда било орудие Гайбидуллина. Тут и там громоздились перевернутые подводы, убитые кони. В овраге среди обозного имущества бойцы нашли несколько мешков с овсом. Туда побежали все с кирзовыми ппереметными сумами — у кого и был корм, запас создавали. Кто-то вспомнил, что видел сани, брошенные немцами по ту сторону деревни перед низиной, и быстрые на ноги бросились искать их.
А недалеко от этих саней, у деревенского колодца, командир эскадрона, толстогубый капитан Мясоедов, с черными обмороженными щеками, распекал двух бойцов, уже приведших поить своих потных с дороги лошадей. Бойцы, оба только вчера взятые из пехоты, переминались с ноги на ногу и смотрели не на рассерженного капитана, а на сержанта-кавалериста, прибивавшего к столбу колодца крышку от снарядного ящика. Приколотив крышку, сержант козырнул капитану: