Крещение - Акулов Иван Иванович. Страница 68

— Так и не определили, товарищ капитан?

— Идите, горе-кавалеристы, — махнул капитан бойцам и, расстегнув планшет, начал разглядывать карту под исцарапанной и тусклой слюдой.

— Да черт ее знает. Не то Чигировка, не то Слобня.

— Дела, — вздохнул сержант. — Целые деревни исчезают вместе с названием. Может, по оврагу определить можно?

— Да тут кругом овраги: и так, и так, и эдак. Слобня, видимо. А может, и не Слобня. Пиши без названия.

Капитан долго еще с озабоченным лицом изучал карту, облизывая свои толстые сухменные губы. «А и правду жители говорят про нашего брата, — невесело усмехнулся он. — Командир-де с картой идет, дорогу спрашивать будет». А сержант написал на гладко выструганной крышке ящика жженой резиной и подчеркнул черно и жирно: «Запомни, боец!» Потом отошел в сторонку, прицелился глазом и, вернувшись к столбу, дописал: «Здесь стояло цветущее село. Отомсти за страдания!»
Капитан сердито захлопнул планшет, прочитал написанное сержантом, вздохнул.

— Вот она «откуда есть пошла русская земля». Из века в век. Только вот «цветущее»-то, по-моему, не то слово. Надо «старинное» написать. Отсюда, может быть, вся русская земля пошла.

Сержант охотно соскоблил ножом слово «цветущее» и написал «старинное».
На изломе дороги при спуске в низину о чем-то спорили и кричали бойцы.

— Чего они там? — заинтересовался капитан, присматриваясь к бойцам на дороге.

— Кто их знает, — отмахнулся сержант, отмывая измазанные руки зернистым снегом.

А у саней действительно обнаружили необычное. Бойцы, всюду искавшие фураж, наткнулись на труп немецкого офицера. Он лежал в розвальнях на соломе и был завернут в окровавленную простыню, которая давно смерзлась и пристыла к разможженной, видимо, голове. Лица убитого нельзя было разглядеть, но под тонким сукном брюк и мундира угадывались острые старческие кости. По отвернувшейся поле было видно, что шинель подстежена густым коротким мехом.

— Это, должно, птица важная.

— Капитану надо доложить.

— А на хрена?

— Да, на хрена?

— Чина какого-то, ребя, трахнули.

— Стой, говорят.

— Товарищ капитан!

Но капитан и без того уже заинтересовался шумом на дороге и шел к бойцам целиной, придерживая все время сползавший наперед планшет.

— Тут вот офицер немецкий, может, при нем документы какие?..

Капитан усталыми, нездорово мигающими глазами обежал труп, и обмороженные щеки его дрогнули в слабой улыбке:

— Это же чин какой-то, братцы. Широкий кант по брюкам. А ну-ка тряхните.

От шума и криков на дороге первым проснулся Урусов. Проснулся и ошалел: ему показалось, что он умер, потому что не мог пошевелить ни ногой, ни рукой.

— Колька! — заорал он диким перехваченным голосом. — Подохли мы! Слышишь?!

Проснулся и Охватов, не в силах очухаться и понять, что с ним, долго и мутно глядел на Урусова. А тот два раза поднимался на колени и не мог стоять — падал мешком в снег. Потом, помогая друг другу, мало-помалу разломались и, слепые от искрящихся под солнцем снегов, огляделись, пошли к дороге. В двух-трех десятках шагов от своей позиции увидели Глушкова, лежавшего на спине, широкое лицо у него распухло и отекло, открытый рот с переломанными зубами был залит застывшей кровью. Охватов, обрывая крючки и пуговицы на одежде Глушкова, достал из нагрудного кармана его документы, которые были завернуты в носовой платок и застегнуты булавкой. Платок девичьими руками был обметан по каемке красной шелковой ниткой и тоненько пах стойкими духами. Сверточек был трупно-холоден, и Охватов поспешно сунул его в карман своего полушубка.

— Все шапку искал себе поболе, — вздохнув, сказал Урусов и, подобрав валявшийся рядом вещевой мешок, вытряхнул из него все солдатское хозяйство, накрыл им лицо Глушкова.

Охватов молчал, пораженный смертью Глушкова, не веря, что на свете не стало сильного и бесшабашного человека, которого, всегда казалось Охватову, не возьмет никакая смерть. «Вот оно как. Вот оно как. Нету ни сильных, ни слабых. Живешь, надеешься на что-то, думаешь, черт тебе не пара, а за всех уже все давным— давно решено…»
Охватов, человек тихого и скромного склада, откровенно не любил Глушкова, считая его крикуном и горлохватом. Но фронтовые обстоятельства сблизили их, даже сдружили, и гибель Глушкова Охватов принял как самую близкую потерю после смерти Петра Малкова.
Охватов и Глушков лежали в одном госпитале и были выписаны в часть в одно и то же время. В Тамбове, на пересыльном пункте, они встретили своих однополчан, старшину Пушкарева и Урусова, тоже пришедших из госпиталя. В школе, где размещался пересыльный пункт, денно и нощно шумела неуемная вокзальная жизнь. Здесь формировались маршевые роты, команды, отсюда они уходили на фронт под звуки редкого, ощипанного оркестра, в котором особенно обнаженно звучали контрабас и барабан. Люди, все разные, незнакомые друг другу, были сами по себе тихи и смирны. Только Глушков ходил по этажам школы широко и увалисто, будто век тут жил, с кем-то ругался, на кого-то кричал и таскал с кухни вареную горбушу и кипяток. Накануне отправки он улизнул через забор в самоволку, сбегал в свой госпиталь и принес письмо.
Перехватив в глазах Николая тоскливую зависть, предложил:

— Сбегай и ты. Может, и тебе пришло. Пошли, я выведу со двора. Ты ж фронтовик. Чего нам бояться?

— Все так, да теперь уж поздно: Пушкарев ушел документы получать. Вернется — и выступаем.

Они сидели в углу большого класса прямо на полу, на котором лежали и сидели бойцы, сунув под бок охапочку перетертой соломы. В классе пахло непросыхаемыми шинелями и сапожной мазью. На обтертой стене висел плакат, оставшийся еще от добрых времен: «Говори правильно». Глушков мусолил в руках свое письмо, а сам сощуренными глазами читал плакат:

— «Молодежь. Магазин. Портфель. Случай». Где же я жил, черт задери, ведь все эти слова я говорил, оказывается, неправильно.

— А где ты жил, в самом деле? — спросил Охватов, разминая правую руку — она все еще болела у него в плече.

— Жил, спрашиваешь, где? — охотно взялся за разговор Глушков и, подтянув к груди ноги, постучал по колену. — Ума-то было, что в колене вот — взял да убежал из дому и мотался по белому свету. Эту дорогу, от Москвы до Владивостока, раз десять проехал. А может, и больше. В колонии был. А потом занесло меня как-то в Новую Лялю. За шишками сбил меня один кореш. Шишек наломали, орехов набили, из тайги вышли и улеглись спать на обочине железной дороги. Уснул я, честь но комедии, проснулся, а рядом ни кореша, ни орехов. На полотне бабенки работают: балласт подсыпают, костыли заколачивают. Покормили меня и все по-доброму со мной, будто я им родня какая. Так вот и остался с ними костыли забивать. Женился. Дарьюшкой ее зовут. У ней вот здесь, под правым глазом, родинка. Сейчас как вспомню эту родинку, и сразу подумаю: в награду жена мне дана за мою бестолковую и нескладную жизнь. Награда за прожитое и за то, что пережить доведется. Сама маленькая, скажи, вот таксесенькая, а мне, лбу, варнаку, говорит: сделаю-де тебя помягче, причешу, обомну. Смех ведь это. Смех-то смехом, а я и на самом деле возле нее стал меньше собачиться. Разве такой, что ли, был!..