Гроза в Безначалье - Олди Генри Лайон. Страница 50

Словно во имя наисуровейшей аскезы это существо вырвало себе глаза из глазниц и сунуло в кровоточащие впадины по углю из очага – насытив их собственным Жаром и заставив светиться вечно.

В сущности, ничего конкретного, кроме двойного янтаря, пропитанного злобой и раздражением, Гангея рассмотреть не успел.

– Чего надо?! – проскрипел отшельник, выгибая горбом тощую спину. – Ограбить хочешь?! Эй, Крошка, у нас гости!..

Мартышка изо всех сил рванула хозяина за волосы, – так возница в смертном ужасе рвет поводья на краю пропасти – больно укусив при этом за ухо. Тело инстинктивно отозвалось на рывок и боль, прыгнув назад; правая рука сына Ганги слоновьим хоботом метнулась к плечу, готовая сорвать взбесившуюся обезьянку, ударить оземь, превратить в кровавое месиво… Что-то крикнула Сатьявати, и, словно в ответ женскому воплю, раздалось грозное шипение из-под порога ашрама.

Рука-хобот застыла на полдороге к кашляющей в испуге Кали.

И факел в левой очертил пламенную дугу, двигаясь на звук.

Не ударил.

Остановился, брызжа искрами, разогнал тьму вокруг себя, колебля пласты жидкого агата…

Вязкая смола со смертельной грацией заструилась наружу, тугой плотью выливаясь из земных недр, скручиваясь узлами… Будто непривычный к таким переделкам ашрам, приют кротких духом мудрецов, обмочился от страха. Огни факела и очага дружно плеснул светом на глянцевую чешую, превратив ее в драгоценный панцирь, достойный Княжича, небесного полководца; и треугольная голова закачалась из стороны в сторону, разинув страшную пасть на высоте добрых двух третей посоха от земли.

Царская кобра.

Священная змея.

Долг платежом красен: не надо было быть провидцем, чтобы понять – мартышка со смешным прозвищем только что сполна расплатилась за спасение своей жизни.

Окажись Гангея на шаг-другой ближе…

– Гони их, Крошка! – приплясывал за змеей бесноватый отшельник, кособочась и размахивая руками. – Куси их! Ну?!

Тень его дергалась, как припадочная, косматая башка высовывалась то справа, то слева от раздувшегося клобука кобры-гиганта, и виделось Гангее: львиный лик с раздавленной переносицей и горящим взором объят пламенем. Погребальным костром неистово-рыжей шевелюры и медно-красной бородищи, клочковатой и сбившейся в колтун по меньшей мере от сотворения мира – если не раньше.

Небось, Брахма-Созидатель еще только плавал в Золотом Яйце по Предвечным Водам, пребывая в раздумьях относительно миротворчества, и время от времени говорил будущему обитателю островного ашрама:

– Расчесался б ты, что ли?..

Гангея уже собирался попытать воинского счастья, ткнув факелом в оскаленную морду Крошки. Ничего лучшего на ум не приходило, и напрочь выветрилась из сознания память о проклятии еретику, кто оскорбит змею – опояску гневного Разрушителя и фундамент танцующего Опекуна! Еще миг, и они потягались бы в умении убивать: яростная кобра с раздутым клобуком и молодой мужчина, похожий на быка-гаура…

Но забытая всеми Сатьявати отстранила наследника – вернее, попыталась отстранить, а когда тот даже не пошевелился, просто обошла его сбоку и встала между Гангеей и Крошкой.

– Вьяса, прекрати! – властно крикнула женщина.

Кобра закачалась вдвое чаще, мелькая раздвоенным жалом меж смертоносными зубами. Наверное, никого не удивило, если бы огромная змея сейчас на глазах у всех превратилась в пятиголового Калийя-даймона, раджу нагов-чревоходящих, а отшельник единым прыжком вознесся бы ей на головы и принялся плясать в Позе Господства.

Майя-иллюзия?

А что в нашей жизни реально?!

– Прекрати, говорю! Это я, мама!

Отшельник с явным сожалением бросил скакать и вопить; даже Крошка умерила шипение и опустилась ладони на две-три ниже.

– Кому сказано?!

– Да ладно тебе, мамулька, – обиженно скрипнуло в ответ, – уже и пошутить нельзя… Крошка, иди спать! Я тебе утром молочка налью – или лучше макаку эту скормлю, придурочную…

Кобра еще некоторое время шипела, обращаясь в основном к Кали и предупреждая о необходимости вести себя прилично, пока сама Крошка будет колебаться в выборе между молоком и "этой макакой" – после чего втянулась обратно под порог и затихла в норе.

Гангея стоял дурак дураком, с факелом наперевес, и буря в его душе перекликалась на разные голоса:

– Вьяса, прекрати! Это я, мама! – издевалась буря.

Имя "Вьяса" вполне подходило отшельнику, похожему на чащобного ракшаса-людоеда, поскольку означало всего-навсего – "Расчленитель".

Зато остальное…

– Заходи, – устало прошептала буря, разом бросив трепать измученный рассудок, и женская ладонь тронула окаменевшее плечо хастинапурского принца. – Он больше не будет.

– Кто он?! – язык ворочался трудно, и слова выходили мятыми, как собачья подстилка. – Кто он, Сатьявати?!

– Твой сын.

Прошло не меньше минуты, прежде чем она поправилась:

– Наш сын.

2

– Я родила его три с лишним года тому назад, через девять месяцев после встречи с тобой. Скрыть беременность в поселке невозможно, но ко мне относились хорошо – считали будущего ребенка сыном Спасителя-риши, великого мудреца Парашары, залогом удачи для всех…

– Этого не может быть, – сказал ты.

– Клянусь, я хотела, чтобы плод умер во чреве! Отец бы мог порассказать тебе, как ему приходилось чуть ли не силой отбирать у меня весло или за шиворот оттаскивать от тяжелых корзин! Я тайком грела воду – бабы говорили, что горячие купания срывают беременность… будучи на сносях, пила выжимки снухи-молочая… Все зря! Почувствовав приближение срока, я села в челн и приплыла сюда, на этот остров…

– Этого не может быть, – сказал ты.

– Я думала, что умру – он родился таким… большим. Тогда я перерезала пуповину острым камнем и бросила ребенка около ашрама. Он плакал, кричал мне вслед, почти членораздельно – но я не обернулась. Возвратилась в старую хижину, где жила еще в бытность перевозчицей, выла там больше недели… что ела? спала ли? – не помню. Очнулась снова на острове. Сижу в челне, плачу, весло поперек колен, ладони до крови стерты, а на берегу – он. На четвереньках бегает. Зовет. Здесь камышниц много, так он сперва у них яйца из гнезд воровал, а после изловчился птенцов есть. Сырыми. И еще червей дождевых… улиток… Вышла я из челна, подняла камень, которым пуповину резала, и чувствую – не смогу. Руки плетями висят. А с середины реки отец кричит… понял, хитрован, где меня искать!

– Этого не может быть, – сказал ты.

– Отец потом рассказывал: сон ему был. Вещий. Сам Опекун Мира являлся, в шапке до неба. Вставай, говорил, Юпакша, и беги бегом – родился у мудреца-Спасителя сын, да теперь самого дитятю спасать надобно! Отец когда меня в поселок доставил, рыбакам сразу начистоту выложил: каково дитя! И про сон добавил. Думали, спорили, наконец решили: пускай живет себе на острове, а мы Спасителеву чаду станем харч возить, ашрам чинить… там видно будет! Выживет – добро, помрет – тоже зло с гулькин нос; знать, не судьба! Я поначалу не ездила – видеть боялась. Чуяла душа: не удержусь, возьмусь-таки за камень! Бабы меня стыдили… Месяц прошел, другой, третий, возвращается отец мой от внука и хохочет: заговорил! Юпакша только на берег, еще по колено в воде, а внучок уже от хижины орет благим матом: "Сам, дескать, трескай свою простоквашу, хоть залейся – а мне рыбки лучше привези или там утятинки копченой!" Отца чуть удар не хватил…

– Этого не может быть, – сказал ты.

– Полгода терпела, потом приехала. Сама, без Юпакши. Встретил, как ни в чем не бывало, смеялся, шутил… а я смотрю на него – и в горле комок. Борода у него рыжая… у шестимесячного. Сыном зову, язык ровно ошпаренный, а он почувствовал. Бросил юродствовать, за руку взял и серьезно так: ты, мама, ежели противно, лучше не езди! Сама жизнь изгоем прожила, понимать должна – оно вдвое поганее, когда жалость, как помои из тряпки, выжимают! Вот тут я сердцем и почуяла: мое! Пала ему в ноги, прости, кричу, дуру несуразную…