Гроза в Безначалье - Олди Генри Лайон. Страница 60
Царица остановилась над одиноким телом Кичаки и пристально всмотрелась в мертвое лицо. Умиротворение тенью опустилось на черты сотника, смазав боль обиды; и это тайно раздражало царицу.
– Ты верно служил моему сыну при жизни, – тихо выговорили губы женщины. – Верю: не твоя вина в том, что он погиб. Но твои оскорбления перед смертью… Что ж, я дам тебе возможность искупить их, послужив мне и царевичу Читре в последний раз. Прямо сейчас. Мы квиты, Кичака. Прости, если сможешь…
Сатьявати резко вскинула голову и обернулась к старику на носилках.
– Я готова, жрец. Говори, что надо делать.
– Для начала развязать мешок, который лежит у меня за спиной. Там ты найдешь все необходимое. Нет, царица, рвать завязки не надо… хорошо. Теперь достань оттуда другой мешочек – кожаный, с тиснением. Да, вот этот.
– Что в нем? – поинтересовалась Сатьявати, разглядывая тиснение: урод с обезьяньей мордой восседает на огромном быке.
Урод походил на ее незаконнорожденного первенца, Черного Островитянина.
Бык – на Грозного.
– Пепел от сожженных трупов. Погребальный костер пылал от заката до рассвета, в полнолуние, под неосвященным деревом Пиппал [53], а дровами служили… впрочем, не важно, – старик криво осклабился, увидев, как женщину слегка передернуло. – Привыкай, царица! Ах, если бы у меня было время рассказать, а у тебя выслушать: каково оно, быть капаликой перехожим, прахом от стоп Трехлазого! Пепел? – это только цветочки! Итак…
Струйка пепла с легким шелестом потекла из мешочка на гладкие плиты двора, образуя крючковатый крест.
Свастику.
Только концы креста загибались не посолонь, а в обратную сторону, образуя разомкнутое "мертвецкое коло", утверждая отнюдь не "Хорошо; и хорошо весьма!", а совсем наоборот; и в такт шагам медленно шевелились побелевшие губы женщины, повторяя вслед за бывшим капаликой три слова заклятия
Всего три слова, раз за разом, и от каждого звука все опускалось внизу живота, а ледяной ком в желудке начинал подтаивать ужасом.
– Хорошо. Теперь достань лампадки и расставь по краям.
Сатьявати едва не выронила первую же извлеченную из мешка "лампадку" – та была сделана из черепа царской кобры, близнеца незабвенной Крошки, тщательно отполированного и покрытого черным лаком.
Как и остальные семь.
К морщинистому лицу брахмана-советника намертво прилипла ухмылка шакала, лесного падальщика; и сизая вена на лбу пульсировала так, будто собиралась превратиться в третий глаз.
Казалось, он получал от происходящего огромное удовольствие – впору было и впрямь представить его в одном хороводе со свитой Разрушителя!
– Коробочка с тушью. Нашла? Черти у покойника на лбу такое же "мертвецкое коло", как на плитах. Да не кистью, дура! – пальцем, пальцем! Сойдет… поставь коробочку обратно и отыщи на теле Кичаки то место, куда он воткнул нож. Рана засохла?
– Засохла, – прошептала Сатьявати, простив советнику "дуру" или даже не заметив оскорбительного выкрика.
Ее мутило, по телу пробегали волны предательской дрожи.
– Это хорошо, это правильно! Доставай со дна нож… этот брось! На пол, на пол бросай! Нет, подыми и брось так, чтоб зазвенел! Другой ищи – маленький, с широким лезвием, похожим на ладонь… да шевелись ты, царица! Так, верно – и вскрой рану заново. Зачем? Потом отвечу, если живы останемся! Делай, что сказал!
Над трупом недовольно жужжали вспугнутые мухи, сладковатый запах разложения вызывал тошноту, перед глазами плыли радужные круги…
– Только не вздумай в обморок грохнуться! Очнешься прямиком в объятиях Ямы! А из Петлерукого любовничек… вскрывай, говорю!
Корка запекшейся крови с треском отодралась, и широкое лезвие до середины погрузилось в рану. Женщине почудилось, что труп сотника дернулся от боли. Стиснув зубы до хруста в челюстях, Сатьявати рывком повернула лезвие, раздвигая мертвую плоть.
– Сделала? Хорошо, когда царица потрошила в молодости рыбу… другая на твоем месте уже валялась бы без чувств! – в голосе брахмана ножом о плиты звякнуло насмешливое уважение. – Теперь извлекай флакон из горного хрусталя… круглый положи, бери тот, что с пробкой из алого сердолика – и влей бальзам в рану.
У бальзама был резкий и странный запах, чем-то напоминавший запах слоновьего муста. Но это было все же лучше, чем трупная вонь.
– Готово? Тогда бери жертвенную чашу и тот нож, что ты вытащила первым. Возьми и иди сюда. Молча! Я сказал – молча! И попридержи язык, пока я не разрешу заговорить.
Черная статуя застыла рядом со сморщенной мумией на носилках и трупом со свастикой на лбу.
Руки отставного капалики, похожие на сохлые ветви акации, пришли в движение, заплетя в воздухе хитрую вязь; и первые, неожиданно гортанные звуки вырвались из уст старого брахмана. Над носилками поплыл завораживающий танец Экстаза "Ананда-мурти", из вскриков мучительно рождалось подобие мелодии с пугающим, рваным ритмом, сами собой вспыхнули все восемь змеиных лампадок, выплюнув из разверзстых пастей и глазниц языки чадного пламени – и Сатьявати пропустила тот момент, когда труп сотника зашевелился.
Царица захлебнулась воплем и покачнулась.
Тело Кичаки взмыло на локоть над землей, покрываясь белой изморозью, похожей на плесень – и плавно скользнуло к центру "мертвецкого кола". Над вывернутой свастикой труп задержался, словно сопротивляясь, но пляска Экстаза взвихрилась буйным смерчем, голос брахмана сорвался на визг, и покойник глухо застонал, плашмя ложась на плиты в новом месте. Кобры-лампадки в страхе погасли – чтобы вспыхнуть с новой силой; промчался порыв ледяного ветра, пахнущего отчего-то жасмином и рыбой одновременно; Кичака затрепыхался угрем на остроге, пальцы конвульсивно сжались в кулаки, и мертвые глаза открылись.
Старик взвыл раненой гиеной и оборвал свою песнь на самой высокой ноте.
Сухие руки бессильно упали на колени.
– Дай ему крови, – прошептал брахман, почти не шевеля губами. – Чуть-чуть… Возьми нож и чашу.
Сатьявати глубоко вздохнула, с трудом приходя в себя, отвернулась от трупа своего оскорбителя, который дергался посреди "мертвецкого кола", и решительно провела острым, как бритва, лезвием по левому предплечью.
Чаша голодной тварью юркнула под порез и задрожала, ожидая.
Кровь была густой, почти черной, как и кожа царицы; струйка лениво сползла в чашу и, наполнив ее едва ли на четверть, иссякла. Сатьявати знала, что делает, убирая руку: истекать кровью на потребу Кичаки она не собиралась.
– Подойди и напои его.
На негнущихся ногах женщина подошла к мертвецу – тот притих, следя за ней блестящими глазами – медленно присела и поднесла чашу ко рту сотника.
Губы жадно, по-обезьяньи обхватили край чаши, кровь полилась мертвецу в рот, частично стекая в пряди бороды и превращая волосы в бурый колтун… Больше всего Сатьявати сейчас хотелось вскочить и убежать, закрыв лицо ладонями, но она заставила себя довести дело до конца.
Труп захрапел, забулькал, пуская розовые пузыри – и женщина поспешно отступила на шаг назад. Мертвец начал подниматься следом. Он вставал долго, с трудом, шатаясь, словно опьянев от соленого напитка; но в конце концов все же встал. Обратная свастика на лбу Кичаки еле заметно мерцала зеленоватым светом, как гнилушка в ночном лесу.
– Пить! – выдохнул покойник. – Пить! Я выполню все… все, что скажешь! Только… пить! Скорее!
Он стоял, качаясь, и Сатьявати вдруг поняла, что Кичака вот-вот упадет и уже больше не поднимется, что все окажется напрасно, вся мерзость, весь ужас, после которого не отмыться всей водой мира…
– Нож! – вернул ее к действительности сиплый, натужный крик жреца. – Дай мне нож!
Получив требуемое, брахман вслепую полоснул себя по руке.
– Чашу!
Странно: кровь дряхлого советника была почти такой же густой, как и у царицы, но гораздо светлее.
– Дай… ему.
Мертвец принял чашу из ее рук, едва не расплескал содержимое и принялся судорожно глотать, запрокинув голову. Дрожь, сотрясавшая его тело, на глазах унималась, слабела, ноги перестали подкашиваться…
53
Пиппал – священная фиговая пальма, под которой родился Вишну. Полагается совершить необходимые обряды и посвятить пальму Опекуну – если обряды не совершены, пальма становится прибежищем всякой нечисти.