Немцы в городе - Оутерицкий Алексей. Страница 69

– Так ведь, Иван Болисыч… ежели делать все на совесть, кто ж нас потом позовет, коли оно сто лет стоять будет… – виновато бормотал Джеминг, и я понимал, что ползучая контрреволюция распространилась повсеместно, запустив свои цепкие щупальца уже в самое народное нутро, смущая незрелые, поддающиеся вредной пропаганде умы, и начала, конечно, с подверженных влиянию золотого тельца малодушных иностранцев.

– Ладно, какой с вас, неразумных, спрос, – вздыхал я и отпускал китайца в хлев, где обленившиеся басурманы круглыми сутками напролет спали возле представителя аполитичной живности в виде старой молокодобывающей коровы, обкладывая ее своими телами для всеобщего в своей взаимовыгодности теплового обмена.

Агриппина же Матвевна, узнав, что китайцы высасывают корову досуха и по этой причине она отказалась боле поставлять к хозяйскому столу целебное железом молоко, хотела было разразить скандал, но я ее, как сумел, успокоил. Не шуми Агриппина Матвевна, сказал я. Китаец, он ведь, понимаешь, категорически беспомощен и самостоятельно в природе нипочем не сможет себя прокормить, а потому без надлежащего ухода попросту погибнет, как та твоя корова или вовсе даже какая коза. А с другой стороны, ему рацион нужен, потому как есть такой приказ, чтоб был китаец на полном государственном обеспечении. Это есть наша братская пролетарская помощь развивающимся несмышленым народам. Вот такой вот, Агриппина Матвевна, всеобъемлющий общемировой конструктивизм…

– Чижелая я, Иван Борисович… – как-то поутру сообщила, опустив глаза, Агриппина, и я понял, что преступно долго застоялся на одном месте.

В дальнейшее утреннее время я собирался, подгоняя китайцев, которые разленились настолько, что забыли о своей пролетарской обязанности ходить по степи во имя революционной справедливости, а потом обратился вниманием к всхлипывающей Агриппине Матвевне.

– Ты это брось, буржуазную-то сырость мне тут разводить… – отведя глаза, сказал я, думая, как оправдать перед товарищами свое преступное отсутствие в степи и как бы это не было воспринято ими как отказ от справедливой борьбы в виде недопустимого саботажа нашего общего дела. Эдак можно было как дважды два угодить под справедливый ревтрибунал трудового народа. – На-ка вот лучше, посмотри, что я тебе оставляю, чтобы сына-то с необходимой скрупулезностью на благо трудящего элемента воспитать.

– Сына? – подивилась Агриппина Матвевна, и от этого удивления у нее даже временно пересохли слезы. – Откуда ты, Иван Борисович, знаешь, что народится у нас сынок?

– Так нешто тут много зоркости требуется, чтобы такую пустяковину-то распознать… – раздумчиво ответствовал я, посредством ножниц вспарывая когда-то зашитый личный мешок, – коли в данный исторический момент делу нашему справедливому, пролетарскому, как раз умелые добровольцы требуются.

– Обновка-то какая дивная! – воскликнула Агриппина Матвевна и даже всплеснула руками, рассматривая невиданную в этих краях заморскую ткань.

– «Brioni», – после паузы молвил я, насилу припомнив устаревшее в пролетарской степи буржуазного происхождения слово. – На первое время хватит, чтобы Хведора-то прокормить.

– Хведора? – переспросила Агриппина Матвевна.

– Не Эдуардом же мы его назовем, – убежденно ответствовал я. – Нешто мы какого трутня, злостно подверженного тлетворному влиянию запада, вырастить хотим. Или, того хуже, нарастет он у нас с таким именем сутенером, чтобы преступно эксплуатировать природные достоинства женского народонаселения… А то еще, как стриптизер какой, задумает округ шеста с голым задом вертаться, или вообще в голубые меньшинства малодушно подастся, извлекать с помощью своего личного зада нетрудовые прибыли… Нет, имя – оно всему голова. Оно, как оберег, от всяческих вольных необдуманностей надлежаще защитит. Потому Хведор для сынка-то в самый раз будет… А ежели все же народится человек полу женского, назови его Матреной, такой вот тебе мой крепкий наказ. Увесисто такое имя звучит, и сразу всем понятно станет, что это тебе не Хелен какая развратная, а, следовательно, не для баловства полового такая бабья единица рождена, а для самого, что ни на есть, справедливого и радостного будущего… Вот тебе еще часы за многие заграничные тышши, мне в степи такие ни к чему… Одно баловство такие часы правильного классового настроя человеку иметь. А степь, она баловства не приемлет, она соответствующего отношения к себе требует, потому и пользуюсь я часами революционного образца, китайскими мастерами произведенными. Они хоть и ломаются каждодневно, так ведь и сами китайцы рядом, они, как производители, враз такие часы в виде безвозмездной гарантийной помощи наладят… Были у меня ишо крокодильи штиблеты, да только сточились те штиблеты о цементный пол военкомата, такой вот, Агриппина Матвевна, вышел оксюморон…

И объяв ее крепкими объятиями, распрощался я с Агриппиной Матвевной без обмана, честно пообещав, что вернусь к ней при первой же возможности, как только отконвоирую прикомандированный ко мне народец куда след…

И опять потянулись значительные пройденными верстами дни, единственным развлечением которых были вечерние беседы с Джемингом… Сяду я на свой стульчик, засмотрюсь внимательно на обнадеживающий теплом и светом костер, да призову к себе этого басурмана, глядя как его обожравшиеся комбикормом соплеменники укладываются на ночлег.

– А что, Джеминг… – говаривал я, ловко управляясь с газетной самокруткой и удивляясь, как всякие буржуи и прочие бездельники могут употреблять никудышные иностранные сигареты, в которых и крепости-то подходящей не сыщешь, – можешь ты, к примеру, сказать, зачем вы, китайцы, на белом свете понадобились? Вот взять, к примеру, нас, русичей… Ясное ведь дело, что мы народ основательный. И ростом вышли, и стремлением к светлому будущему… А вот вы, китайцы… зачем вы занадобились планете-матушке, что вы можете предложить ей в виде ответного, от справедливого сердца, подношения?

– Не знаю… – вздыхал пристроившийся в моих ногах китаец и сокрушенно разводил руками. – Опять вы меня, господин фельдфебель, ставите своими законными вопросами в тупик.

– Господа в Москве живут, – добродушно, без ненужной в настоящем деле поспешности, поправлял я басурмана, – они там различными фуа-гра животы себе набивают, в ночных клубах ногами дрыгают да прочими жизненными излишествами промышляют, не говоря уже и о вовсе беспорядочных половых сношениях, которые не для пользы революционному делу в виде нарождения детей производят, а просто так, чтобы натешить себя телесно… Однако не об том сейчас речь… Ты, Джеминг, не виляй, отвечай, как полагается, по-нашенски, прямо и твердо, по принципу, можно сказать, нерушимой пролетарской сущности.

– Не знаю, Ван Лисович, – опять вздыхал китаец.

– То-то и оно, Джеминг… – говорил я, щедро отпуская окружающей природе клубы крепкого дыма, – то-то и оно… Вот и выходит, что бесполезный вы по своим природным функциям народ. Ты мне еще вот что скажи… А ну как не станет всего вашего Китая, сгинет он враз в истории всеобщего человечества вместе с населяющим его народцем… и что тогда всей общей планете сделается? – И сам отвечал, поскольку Джеминг с недалекой обескураженностью разводил руками: – А ничего планете не сделается. Не заметит она, планета, вашего отсутствия, будет и дальше стремиться продвинуться по своему пути в далекую даль в безжизненном безвоздушном космосе, с одной только ей известной целью… Вот и выходит, Джеминг, что не народ вы, а одно сплошное недоразумение, прямо-таки какой-то оксюморон, иначе и не скажешь.

– Сюморон… – поддакивал китаец. – Неизвестно, зачем небо коптим…

– То-то и оно, – солидно подтверждал я и в доказательство неопровержимых в своей беспощадной справедливости тезисов подкручивал длинные фельдфебельские усы, тщательно оберегаемые во время каждодневного бритья острым штыком.

Затем я отпускал Джеминга спать с целью восстановления надлежащих для похода сил, отпивал из фляги экономный глоток спирта, который выдавался мне комбинатами как добросовестному работнику в виде пролетарской премии и прочего дополнительного пайка, и еще некоторое время сидел, глядя в звездное небо и мечтая о чем-то несбыточном, суть чего не смог бы определить и сам…