Совершенная курица - Вилинская Мария Александровна. Страница 15
Ах, Сусанна Матвеевна, как вам не грех! — вскрикнула Надя.— Я для вас...
Я знаю, знаю, милая!
Как я радуюсь, когда зайду в вашу комнату, Сусанна Матвеевна, так сердце и облегчится! — говорит Надя, посылая один глаз в один угол, между тем как другой шарит в другом.— Как я люблю смотреть на эту картинку!
Ах, на эту?
Какая беседочка!
Я когда-то подолгу в ней сиживала с Ираклием!
Вот, я думаю, он счастлив-то был! Ведь он вас любил, Сусанна Матвеевна?
Да, любил!
Он и теперь любит, Сусанна Матвеевна. Ей-богу, любит!
Полноте, милая!
Ей-богу любит, Сусанна Матвеевна! Да отчего ж не любить? Кто вас не любит! Вас все...
Ах, Надя!
Вы думаете, вы изменились? Да вы нисколько... Вы все такие же... Вы поглядите-ка на свои глаза...
Ах, эти глаза столько слез пролили!
Бог судья за эти слезы Дине Матвеевне! Я уж и не знаю, что у нее за каменное сердце! Только как вот ни мучила, а вы все хороши, как были! Еще вы лучше теперь!.. Чем дальше, тем лучше!.. А уж душа-то у вас какая1
Ах, Надя, вы ко мне пристрастны!
Я-то пристрастна, Сусанна Матвеевна? Я? Когда вы надели тогда зеленую распашонку, так все так и обомлели...
Ах, да, милая! Ведь я для вас приготовила голубое платье...
;— Ах, нет, нет! Я не возьму, Сусанна Матвеевна, не возьму ни за что на свете!
Я обижусь... Я ужасно обижусь!
Умоляю вас, Сусанна Матвеевна, не обижайтесь. Мне совестно!
От меня совестно? От меня не возьмете?
Уж только от вас... от другой бы ни за что... Ах, какие вы добрые! О всех несчастных думаете и заботитесь!
Чмок в плечо.
Чмок в щеку.
Дора все лежала, свернувшись калачиком. Фингал все сидел на задних лапах, и оба слушали. При раздавшемся чмоканьи молодой гость обратил глаза на старую собаку, и, когда взоры их встретились, черную мордочку опытной в жизни старушки так передернуло, что, пожалуй, излишне было бы лаем объяснять язык глаз.
Вы эго мне советуете? — прорычал он, махнув головой на двух старых двуногих...
О, юноша! Вы не так все принимаете... у вас нет ревматизма...
Прощайте!
Он направился к дверям, она вскочила со своей мягкой постилки, догнала его у дверей и не без волнения провизжала:
Помните, юноша, что у меня ревматизм!., Во всех четырех лапках!..
Фингал! — сказал превосходительство.
Но Фингал не узнал его и залаял:
Какой еще новый образчик лицемера и варвара вижу я перед собой?
Фингал!
Фингал вгляделся пристальнее и убедился, что перед ним превосходительство, правда, шутовски наряженное, но превосходительство, которое прямо из дверей шагнуло к зеркалу и с торжеством созерцало себя.
Что это значит? — подумал Фингал.— Как он доблестно смотрит! Грудь уж совсем теперь дугою! Где же, собственно, доблесть? В чем?
Он обежал кругом превосходительства, нюхнул штиблеты, ткнул носом в зеленый бархат, чудными выемками обтягивавший его мясистую фигуру, в блестящие пуговицы, усыпавшие этот бархат, и, вспомнив одну сказку о том, как одна собачка в самой неприглядной плошечке нашла самую вкусную косточку, решил, что доблесть должна быть под кругленьким шлычком, который прикрывает лысину.
Фингал! За мной!
Фингал повиновался не только охотно, но даже с радостью, когда увидал, что превосходительство, повесив себе через плечо плетеную сумку и ружье, направил стопы через большую залу на крыльцо.
Куда бы ни повел,— думал он, следуя за ним,— все лучше, чем валяться под диваном или слоняться по саду! Хуже быть не может! А если и будет хуже, то все- таки будет иначе хуже... Это для меня главное! Он взял сумку и ружье, как брал хозяин Тришкин, когда шел стрелять птиц. Ах, как, помнится, меня интересовала эта стрельба! Как я старался всегда увязаться за Тришкиным, чтобы поглядеть на нее, и как огорчался, когда он топал ногами и кричал: «Домой!» Я не видал тогда, глупый щенок, настоящих горестей и печалей! Ах золотое прошло время, невзирая на прокислую овсянку, колотушки по голове уполовником и порку нагайкой! Хлыст тоже пребольно бьется, а главное, поднимается на одного меня, тогда как нагайка хлестала и по Домне Тришкиной, а уполовник задевал, случалось, и самого хозяина... Было, по крайней мере, своего рода равенство! А что главнее всего, тогда...
Впрочем, к чему бесполезный вой и визг! Постараемся справиться с собой!.. Какие прекрасные места!
Места, действительно, были недурны.
От дома они спустились по аллее к берегу реки, следуя береговою полосой, зеленевшей бархатистой лентой под невысокими горками, поросшими темными соснами, дошли до узенькой тропинки между косматыми кустами, повернули на нее и очутились в высоком, негустом лесу. Между большими, гладкими стволами бархатились и темно-зеле- ные, и светло-зеленые, и ярко-зеленые мхи, алели крупные ягоды, попадались то участочки папоротников, то куртины черничника или земляничника, попадались громадные зеленые клубки разных, сбивавшихся вместе, вьющихся и ползучих растений: одни стебли вились вверх, другие ползли вниз, цепляя друг дружку и образуя новые клубки, между которыми иногда виднелся куст, обсыпанный мелкою спелою малиной, или высовывалась ветка дикого шиповника с двумя-тремя нежными розовыми цветками. Пахло земляникой, белыми грибами, а когда ветерок тянул с опушки, то свежескошенной травой.
Здесь дышится вольнее! — пролаял Фингал.— Я тут успокаиваюсь!
Он кинулся в папоротники, прилег и засунул голову под их зубчатые листья.
Фингал! — крикнул превосходительство.
В этот день Фингал мог как нельзя лучше убедиться, что щенку, на которого надет ошейник, нельзя свободно нянчиться со своими огорченьями. Только что он отбегал в сторону, только что успевал обратить тоскующие глаза на просвет между лесом или на голубое небо, мелькавшее сквозь темный навес ветвей, как снова раздавалось:
Фингал! Ici! За мной!
А все-таки бедняге хорошо было на этом просторе. В сердце его незаметно проникло какое-то кроткое чувство, которое нельзя было назвать ни собственно снисхождением, ни собственно смирением, но в котором было очень много того и другого. Гложущая, едкая тоска сменилась глубокою, мягкою грустью, буйное негодованье улеглось, уступив много места сострадательному взгляду на господних тварей и анализу всего окружающего. У него не было ни малейшего помысла, никакого поползновения переходить на мягкую постилку практической старушки Дорочки Шпиц-Пинчер, но он начинал допускать некоторое влияние ревматизма, особенно если этот ревматизм во всех четырех лапках...
Я слишком строг!—думал он, следуя за превосходительством по лесу.— Я требую совершенства и ни во что не вникаю! Я придаю слишком большую важность мелочам... пустякам... ребяческим выходкам... Цыпочка вовсе не так виновата, как кажется... Она даже вовсе не виновата! Она просто — доброе, чистое созданье, которое всем увлекается... Она сама хороша и все, и всех считает хорошими... И немудрено, что она любит так эти катышки, о которых говорила: бедняжке часто приходилось довольствоваться скудным кормом! Смешно требовать от нее стоицизма, когда она еще неясно понимает, зачем и для чего это нужно... Надо ей прежде растолковать, внушить... И сделать это спокойно, кротко... О, тогда она... Задатки богатые! Из нее выработается настоящая гражданка!.. Гражданка, которая...
Здравс...твуй! — сказал превосходительство, останавливаясь неожиданно для Фингала, которого до того поглотили мысли, что он не слыхал раздавшегося им навстречу «моего почтения», прямо ткнул мордою под коленки превосходительства и заставил его заикнуться на ответном привете, за что награжден был порядочным пинком.
На охоту изволите, ваше превосходительство? — спросил подошедший человек.
Да, Иван Иванович, на охоту.
Молодая собачка?
Да. Погляди-ка на нее, какова?
Еще не натаскана?
Нет еще. Я сам буду ее учить... Фингал, ici!
Фингал, оттолкнутый пинком в сторону, приблизился.
Иван Иванович без церемонии схватил его за шею