Колодец в небо - Афанасьева Елена. Страница 59

– Из ювелирш! – шепчет мне одна из монашек, рядом с которой я сажусь на край нар.

Господи! Так и Елену Францевну могли посадить и в ее семьдесят девять лет по допросам таскать! Эта бывшая ювелирша едва ли моложе моей покойной соседки.

Дальше в камере грозного вида женщина. «Троцкистка», – шепчет монашка.

Но, чуть коснувшись края нар, я уже не слышу объяснений. Соседки по новой камере, молитвы и причитания, троцкистки и монашки плывут перед глазами. Холод, нервы, резкие перепады от беспредельного счастья к беспредельному отчаянию и две бессонные ночи дают о себе знать. Едва положив голову на нары, я проваливаюсь в сон, слишком короткий для того, чтобы дать хоть немного столь нужных мне сил. Кажется, я только-только глаза прикрыла, как приходится проснуться от тычка в бок и грозного окрика: «Тенишева!»

– Скорее! Вставай, вставай! – тормошит меня младшая из монашек. – На допрос тебя, храни Господи! Здесь не любят ждать!

– Да кипятка хлебни, только что на завтрак принесли, – сердобольно советует пожилая монашка. – Не то у тебя, сестра, зуб на зуб не попадет.

От холода ли, от голода или от недосыпа меня и вправду колотит.

– Счастливая! – отзывается из другого угла троцкистка Марина.- Только посадили, и сразу на допрос! Меня за два месяца ни разу не вызвали. Так и сижу!

– Хорошо еще, что сидишь, а не в петле висишь, – отозвался еще кто-то, лежащий на нарах рядом с троцкисткой, кого я разглядеть не успела.

Иду, считая шаги, следом за надзирательницей по коридору.

Иду и не могу поверить, что все это – и эти камеры, и этот коридор, и все, что вижу я вторые сутки, все это в самом центре Москвы. Что отсюда до моего дома в Звонарском не больше шести минут быстрым шагом. Сколько раз ходила мимо, даже не представляя, что за этими окнами люди плачут, мучаются, страдают, кричат, доказывают и не могут ничего доказать. А если и я не смогу? Если не смогу доказать, что ни в чем не виновата, что арестована по ошибке? И что тогда?

Это Лубянка, здесь сидят политические. Что, если меня обвинят в убийстве партийной калмычки? Разбившуюся соседку нашли утром. Накануне ночью приходил N.N. Значит ли это, что у меня, как говаривал Модест Карлович, есть алиби? И можно ли говорить о том, что он у меня был? А если узнает его Ляля?

Или все же меня могли заподозрить в хищении камеи из Патриаршей ризницы? Может, мою камею не сразу опознали, а пока я была в Бутырке, вернулись, камею у И.М. забрали, и теперь подозревают меня в причастности к ограблению Кремля, а это уже дело не уголовное, а политическое…

А может…

Нет, все равно не отгадать мне, в чем могут меня обвинить.

– Ну-с, княжна Тенишева, «из служащих», поговорим…

– Княжна! Монархистка! И вдруг «из служащих». Предаете свой класс?

– Никого я не предаю. И ни от кого не отрекаюсь. Моя мама не была дворянкой. Женитьбой на ней мой отец испортил отношения со своим княжеским родом, отчего не получил наследства. Он служил в почтовом ведомстве. А уж монархистами ни мои родители, ни я никогда не были.

– А Новый год?! Буржуазный праздник! С такими же, как вы, «бывшими» встречали? Встречали! Вот он, списочек. Князья Голицыны. Князья Уваровы. Князья Раевские. Пролетарских парней на вас, что ли, нет! – молодцевато приглаживает немытые волосы следователь ОГПУ Пустухин Андрей Корнеевич. Не на себя ли намекает? – Давно вас не трогали, вот вы и обнаглели! На двенадцатом году революции великосветское общество собирается. Все фокстротики отплясываете да антисоветские анекдотики рассказываете.

«Берет на испуг», – догадываюсь я. Анекдоты о советских вождях в нашем «дворянском собрании» давно уже вслух не рассказывает никто.

– Хотя в дом вражеского диверсанта, работающего под дипломатическим прикрытием господина Ульриха, в католическое Рождество вы, княжна Тенишева, «из служащих», идти благоразумно отказались. Сознательности хватило.

Немецкий дипломат Ульрих ухаживал за Соней Долгорукой, с которой я прежде виделась в той же компании, в которой вчера встречала Новый год. И, как и все из той компании, неделей ранее была звана в отдельный особняк на Пречистенке, в котором проживал господин Ульрих. На праздник я не пошла, но хватило у меня не сознательности, а жажды видеть Его. N.N. обещал прийти в тот рождественский вечер, но не пришел, не смог вырваться из дома, а я все ждала и ждала. Получается, своим неисполненным обещанием Он спас меня.

– Но о тех, кто составляет вашу светскую компанию, вам придется рассказать. Какие политические взгляды у ваших друзей? У Голицыных, у Раевских?

– Вы у них самих не можете спросить? – говорю и осекаюсь. Что это я! Будто подталкиваю ОГПУ Сережу и Володю арестовать! Но следователь Пустухин некорректности в моем ответе не замечает.

– Время придет, и у них спросим! Пока спрашиваем у вас. О чем говорила на вашей вечеринке жена англичанина … Софья Бобринская?

– Я не слышала…

– Кто разговаривал с Бобринской?

– Не заметила…

– О чем говорили Сергей Голицын с Владимиром Раевским?

– Не помню…

– Кто-нибудь обсуждал политическую ситуацию в стране и последние решения правительства?

– Не обратила внимания.

– На что же вы обратили внимание?

– На то, что Андрюша стал ухаживать за Катенькой…

И по кругу. Раз за разом. Круг за кругом.

Следователь Пустухин спрашивает. Я отвечаю.

«Не знаю…»

«Не помню…»

«Не обратила внимания…»

– Зачем же вы в эту компанию ходите, если не обращаете внимания на то, что они говорят?! – не выдерживает Пустухин Андрей Корнеевич. Но я уже поняла, что разыгрывать глупенькую дурочку, хаживающую в общество милых дворянских мальчиков исключительно ради их ухаживаний, безопаснее, чем вести со следователем Пустухиным споры по политическим вопросам.

– В гости хожу. Покушать. Потанцевать, – нарочито моргаю ресницами, мысленно умоляя: «Пусть меня за дурочку сочтет! Пусть сочтет за дурочку! Фокстрот у нас не одобряют, но за него пока еще не сажают. Кажется…»

Вопрос – ответ, вопрос – ответ.

И еще…

И снова…

Неужели ему не надоедает? Следователь Пустухин в не по размеру широкой, будто с чужого плеча, шинели, с ромбами на красных отворотах. Покрасоваться, что ли, надел? Или страху на меня напустить, что такая важная птица моим делом занимается. Так пугать меня ромбами на шинели бесполезно, я в нынешних званиях ничего не понимаю. Понимаю только, что холодно на этой Лубянке, ох как холодно! Но внутри у меня давно уже такой холод, что больше и продрогнуть нельзя. Оттого и не обращаю внимания, что следователь Пустухин в теплой шинели, а я все в той же лимонной блузочке, что вчера пыталась сдирать с меня Седая.

Пустухин все спрашивает о «дворянском собрании». Или только делает вид, что интересуется моими знакомыми, а на деле какой-то иной камень за пазухой прячет…

«Не знаю…»

«Не запомнила…»

«Я шампанское пила, а не разговоры слушала…»

«Не видела, кто с кем уходил, я первая ушла…»

– Почему в таком случае домой последняя попала? – спрашивает следователь, и я ужасаюсь – значит ли это, что до меня черный воронок приезжал и ко всем, с кем я встретила этот, обещавший быть счастливым тысяча девятьсот двадцать девятый?!

Если бы кто-то из несчастных страдальцев, вынужденных несколькими годами позднее ночи напролет без сна простаивать в этих лубянских кабинетах с направленным в глаза ярким светом ламп, увидел, как 2 января 1929 года следователь ОГПУ Пустухин Андрей Корнеевич допрашивал арестованную Тенишеву Ирину Николаевну, все, происходившее в этом здании на Лубянке 14, показалось бы ему наивной сказкой. Вегетарианским пиром завтрашних людоедов.

Но все было как было. Хотя и в этом, тысяча девятьсот двадцать девятом, могло быть иначе.

Часа через два Пустухин устает.

– Вам будет предъявлено обвинение по статье пятьдесят восемь, пункт десять. Знаете, что за статья?

По статье пятьдесят восемь, один, пункт десять, «антисоветская агитация», и была отправлена на Соловки мама Сонечки .