Наследник Тавриды - Елисеева Ольга Игоревна. Страница 28
– А графиня? – Раевский почти перебил собеседника, но тот не обратил внимания. – Вы познакомились?
– Нет пока. – Поэт стал в рассеянности грызть зубчик вилки. – Меня приглашали к ним на обед. Да что за веселье при сотне чиновников? То ли дело у милого Инзушки…
– Тебе надо привыкать, – снова перебил приятеля Раевский. – Как в Кишиневе, тут не будет. Открытый дом – открытый стол. Если ты хочешь познакомиться со здешним обществом, придется бывать.
Пушкин отмахнулся.
– На хлебах у Воронцова я жить не стану. Меценатство вышло из моды. Независимость, вот мое кредо. Но я гол как сокол! Отец-каналья не шлет ни копейки. Зарабатывать пером не могу при нынешней цензуре. Просил брата изъяснить родителю, что, право, подыхаю. В Петербурге, больной, в осеннюю грязь или в трескучие морозы я брал извозчика от Аничкова моста, а он вечно бранился за 80 копеек, которые ни я ни ты для слуги бы не пожалели!
Излив все это на друга, Пушкин затих. Видно, он давно хотел выговориться.
– Ты дичаешь от одиночества, – заключил Раевский. – Я займу тебе триста рублей. С уговором. Не играй сразу.
– Покорно благодарю, – поэт расплылся в горькой усмешке. – Я и так должен Инзову триста шестьдесят. Да Туманскому сорок.
– Твой добрый дедушка простит. И довольно. Поехали в театр. Что там сегодня?
– Марикони поет. Нет, это подлинно чудо! Ты должен услышать.
Белый театр был залит светом масляных фонарей. Сотни плошек, расставленных по карнизу, представляли род иллюминации. Давали «Семирамиду» Россини, и половина одесского гарнизона намеревалась топать по сцене в эскорте царицы Вавилона, блестя доспехами из фольги. Кареты теснились на площади, так что приятели едва пробились сквозь толпу.
– Здесь прекрасная галерка, ей-богу! – твердил Пушкин. – Без мест, без нумерации. Публика сидит на ступенях, как в римском цирке. В патетических местах барышни вскрикивают и можно хватать их за бока!
Раевский посмотрел на него сверху вниз.
– Ты предлагаешь мне, полковнику, лезть на галерку? И хватать барышень за бока?
Поэт сник.
– Мы заплатим за кресла. – Александр вынул кошелек.
Через несколько минут друзья оказались в зале. Первый ряд занимала чиновничья молодежь из свиты Воронцова. Казначеев, Левшин, Лонгинов, Туманский. Все они любезно приподнимались и пожимали Пушкину руку. Приезд Раевского вызвал оживление. Многие не видели его с Мобежа.
– Решил проситься на службу? – с легким превосходством осведомился Казначеев.
– Нет, я птица вольная, – усилив его интонацию, отозвался бывший адъютант.
– Думаешь задержаться?
– Смотря по обстоятельствам. – Раевский вскинул голову и обвел глазами ложи.
Генерал-губернатора с супругой еще не было. Наместнические кресла пустовали. Зато соседние балкончики бенуара занимала самая изысканная публика. Нарышкины, Голицыны, Долгорукие, Гурьевы, Ланжероны, Потоцкие, Собаньские, де Рибас. Русские, польские, французские фамилии. В глазах рябило от нарядов дам и блеска расшитых мундиров их мужей. Впрочем, ложи не отличались от петербургских или киевских. А вот в партер, казалось, выплеснулись самые колоритные типы из порта. Приодетые, чисто вымытые и благоухавшие парижскими духами пополам со стамбульскими благовониями.
Внимание Раевского привлек огромный мавр в алой рубахе, поверх которой красовалась куртка, расшитая золотом. Его необъятное брюхо было обвязано турецкой шалью вместо пояса, а из ее складок выглядывали пистолеты. Другая шаль – белая – окутывала голову гиганта. В тон ей были белые чулки, доходившие до колен.
– Что это за чучело? – поразился полковник.
– Тс-сс, тихо! Это Морали! Египетский корсар, – сообщил Пушкин театральным шепотом. – Мой добрый приятель.
Услышав его голос, Морали довольно заухмылялся. Ему нравилось поражать публику.
– Хочешь, познакомлю?
– Уволь. – Раевский поднял руки. – Он, чего доброго, возьмет меня в плен и продаст на галеры.
Поэт расхохотался.
– Думаю, ему не нужны отставные вояки. Он высматривает здесь товар получше. – Тут Пушкин осекся, потому что в ложу бенуара вступила чета Ризничей, окруженная толпой поклонников жены.
– Смотри-ка, а у этой горбоносой кобылки почитателей не меньше, чем у примадонны! – изумился Раевский. – Вот с кем надо знакомиться.
– Я их знаю, – выдавил Пушкин, почему-то глядя в пол. – Это Иван Ризнич, хлеботорговец из Триеста. Я свел с ним дружбу, когда жил в Кишиневе. В июле он привез сюда жену. Амалию. Дочь венского банкира Риппа. Она не то немка, не то итальянка…
– Не то еврейка, – прищурив глаз, бросил Раевский. – Хороша. Только дылда. Познакомь меня с ними.
– В антракте, – промямлил поэт. – Начинают.
Александр хотел удивиться, с каких пор Пушкин так вежлив в театре. Но, взглянув на друга, понял, что тот не решается идти к Ризничам без надлежащего душевного волнения. Надобно подождать. Дирижер Дзанотти взмахнул палочкой. Раздались первые звуки увертюры. Занавес поплыл в стороны, открывая сцену в роскошных декорациях. На деревянных, расписанных под камень, сводах стояли кадки с миртовыми деревьями, изображая сады Семирамиды. Плавно, как тень, выскользнула Марикони. И голоса в зале стихли.
Эта итальянка умела петь. Даже Раевский оценил. Он собирался шепнуть Пушкину, мол, presto-prestissimo. Но заметил, что поэт смотрит на ложу Ризнич. Все, что пела заезжая дива, проходя через его сердце, устремлялось наверх, к ногам прекрасной негоциантки. Александр задумался, как можно быть постоянно влюбленным? И пришел к выводу, что любовь в его приятеле живет сама по себе, вне зависимости от предмета. Она изливается на ту женщину, которая в данный момент перед глазами. Это чувство – род поэтической одержимости.
Сею секунду образ Ризнич казался самым ярким слепком с идеала. В чувственной красоте Амалии было что-то вакхическое. Высокая, с пламенными очами, с изумительно длинной шеей и густой черной косой, она была облачена в очень странный наряд, скорее напоминавший амазонку, чем вечернее платье. Эта эксцентричность, как видно, особенно восхищала Пушкина. Ему нравилось, когда дама бросала вызов обществу.
Но у красоты есть и другие грани. Александр перевел взгляд на наместническую ложу и невольно вздрогнул. Воронцовы вошли в зал уже после начала и сделали это так тихо, что никто не заметил. Генерал-губернатор знаком запретил дирижеру прерывать музыку. А ведь положено было всему залу встать и поклониться. Граф почти не изменился, только больше поседел. А Лиза… Лиза расцвела. Как ей идут роды! Раевский опустил глаза. Будь он проклят! Если бы он знал, если бы только мог вообразить…
Полковник почти застонал. Неужели она его больше не любит? Когда-то, мороча голову глупенькой девочке из Белой Церкви, Александр лелеял в ней свое отражение. Теперь искал в себе ее образ. Дурак! Почему он не сделал ее тогда же своей любовницей? Подлец! Почему поступил с ней в Италии так жестоко? Простит ли она его когда-нибудь?
Раевский снова вскинул голову. Вот гвоздь его несчастий! Богатый, уверенный в себе, получающий все, что заблагорассудится, от женщин до генерал-губернаторства. Какую злую шутку сыграла с ним судьба!
Царица Семирамида на сцене захлебнулась самой высокой нотой, зал взорвался рукоплесканиями.
– Антракт. – Пушкин подергал друга за руку. – Пойдем, я представлю тебя Ризничам.
Спутники поднялись по широкой лестнице, покрытой ковром. Она вела прямо к дверям наместнической ложи, и Александр внутренне сжался, вообразив, что сейчас распахнутся створки. Немая сцена. Но Воронцовы не выходили, и приятели оказались в фойе второго этажа. Все поклонники Амалии не умещались на балконе и толпились возле. Пушкин пробился внутрь. Прекрасная дама полулежала в креслах, томно облокотясь на расшитую бисером подушку, и рассеянно слушала изысканные глупости чичисбеев. На приветствие поэта она сонно подняла глаза, скользнула ими по лицу Раевского, кивнула и снова отвернулась.
Однако полковника интересовала вовсе не амазонка. Ее муж, Иван Ризнич, дремал под жужжанье свиты своей жены и оживился лишь когда Пушкин представил ему спутника.