Дама полусвета (Душа так просится к тебе) - Туманова Анастасия. Страница 67

Владимир, разумеется, пообещал, что потерпит, не оставит и так далее. Но внутри его кто-то уставший и разуверившийся безнадежно шептал о том, что ничего не исправить и не возвратить и что без такого верного союзника, как графиня Анна, ему вовсе не на что рассчитывать. Анна в самом деле сделала что могла… и ждать было больше нечего. А в Раздольном уже поспела земля, в голубом, как промытое стекло, небе звенят жаворонки, и кони ищут молодую траву на холмах, и все деревни вышли в поле, босые мужики идут за сохами и боронами, и… Права Наташка, и Северьян уже измучился совсем, не отвези его сейчас в Раздольное – чего доброго, сорвется по старой памяти бродяжить в Крым, и Фролыч доживает последние свои дни и боится помереть, не увидев молодого барина… Нужно ехать.

Владимир встал из-за стола. Вздохнул, потянулся до хруста и, глядя через плечо насторожившегося Северьяна в открытое окно, за которым качались белопенные ветви вишен, проговорил:

– Дождись Натальи, и начинайте укладываться. Я схожу в редакцию… вечером поедем.

– Дмитрич, может, погодим еще?.. – помолчав, осторожно спросил Северьян.

– Чего годить? Сам мне уже всю душу вымотал… Собирайся. Пора. Землю упустим. – Черменский сдернул с вешалки куртку и, не оглядываясь, вышел за дверь.

* * *
– Пускай погибну я, но прежде
Я в ослепительной надежде
Блаженство новое зову-у-у…

– Отлично, Соня, прекрасно! Теперь я вижу, что так правильно! Оставляем это фортиссимо, и более – нигде до конца арии! – Половцев взбежал на авансцену так стремительно, словно ему было не сорок пять, а восемнадцать лет.

Софья, едва успевшая перевести дыхание, широко улыбнулась и протянула руку:

– Ну вот, я же говорила! Я чувствую, что так лучше!

– Ура безошибочным чувствам лучшего сопрано России! – провозгласил из партера «Онегин» – Ваня Быков, тридцатилетний бас, найденный Половцевым в церковном хоре города Гданьска полгода назад. Глядя на него, Софья в который раз с беспокойством подумала об ограниченных возможностях театрального гримера, которому предстояло перед спектаклем превратить этого атамана Кудеяра с косой саженью в плечах и носом, напоминающим идеальной формы картофелину, в скучающего, пресыщенного жизнью аристократа. Но старый гример Сидорыч, переманенный Половцевым из Мариинки, бодро успокаивал и Софью, и самого «Онегина»: «Не волнуйтесь, господа артисты, я из волжского грузчика графа Альмавиву делал так, что комар носа не подтачивал! Фигура вполне мужеская имеется, а все остальное – дело ремесла!»

Софья с Иваном лишь вздыхали и тревожно переглядывались: приходилось верить Сидорычу на слово.

К Ваниному голосу присоединились и другие, перешедшие в смех и аплодисменты. Вся труппа «Домашней оперы» собралась сегодня в зале – несмотря на то, что репетировать должны были лишь Татьяна, Онегин и Гремин. Софья уже привыкла к тому, что тут живо и искренне интересуются не только своей партией, но и успехом всего спектакля. «Домашняя опера» напоминала ей театр «Семь цветов Неаполя» синьоры Росси: здесь, как и там, труппа была молодой, легкомысленной, смешливой и очень талантливой – талантливой настолько, что никто не завидовал успехам другого. А может, Половцев просто умел выбирать людей. Во всяком случае, когда Софья осторожно спросила Любу Стрепетову, колоратурное сопрано, толстенькую веселую блондинку, не думала ли она сама попробовать Татьяну, та лишь беспечно рассмеялась:

– Господь с вами, Сонечка, при моей-то комплекции? Татьяну должна исполнять девушка вроде вас – эфир зеленоглазый с косой, томная и несчастная… А я буду спокойно себе петь Маргариту в «Фаусте»! Пухленькая, беленькая невинная Маргарита – это пикантно и вполне в бюргерском духе! И Мефистофелю интересно будет… Я уверена, что он, как все мерзавцы, как раз таких и любил!

– А… Фаусту? – спросила Софья, лихорадочно вызывая в памяти забытые строки Гёте. – Разве не его вы должны прельстить?

– Ах, Фауст такой болван! – всплеснула руками Любочка. – Вы никогда не замечали, что он совершенно не способен сам соображать и может лишь брать то, что подсовывает ему этот черт?! А Мефистофелю нужно любой ценой довести Фауста до «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!». И, разумеется, он судит по себе, как все мужчины! Что прекрасно Мефистофелю, то и Фаусту сойдет! – И Любочка комически подхватила обеими руками аппетитные полушария своей груди (дело происходило в женской уборной).

Софья расхохоталась так, что из соседней уборной обеспокоенно застучали как раз те самые «Мефистофель» и «Фауст», о которых шла речь.

– Эй, дамы! Тут, между прочим, в дырку все отлично слышно! Любочка, вот уж не ожидали от вас такой смелой трактовки Гёте!

– Рада стараться, ваше благородие! – зычно проорала в ответ Стрепетова и подмигнула Софье. – Да что же вы смеетесь, наш Мефистофель, между прочим, бывший штабс-капитан, в Турецкую с башибузуками воевал! Его Иван Никитич в ресторане встретил, он там в сильном подпитии пытался, вообразите, цыган научить петь дуэт Демона и Тамары!

Вот в такой пестрой, веселой и беспечной компании Софья пребывала уже третий месяц. Репетиции «Онегина» шли полным ходом и для Софьи, выучившей свою партию еще в Большом, не составляли никакого труда. Спеваться с «Ольгой» и «Онегиным» было легко, эти еще совсем молодые люди не успели приобрести амбиций маститых артистов и с охотой соглашались на компромиссы и уступки друг другу. Половцев весьма профессионально выполнял обязанности режиссера, и Софья даже не представляла, когда он успевает заниматься своими коммерческими делами, если каждый день по два-три часа проводит в опере. Иван Никитич был настолько захвачен «Евгением Онегиным», что всерьез намеревался дать премьеру в конце сезона – несмотря на дружные уверения артистов, что никто так не делает.

– Это пусть в Мариинке не делают и в Большом! А мы сделаем! И Москва узнает, что такое настоящая опера, настоящий Чайковский и настоящий успех! – уверял Половцев, по-молодому блестя татарскими глазами и захватывая своим кипучим азартом остальных. Через неделю Софья уже поняла, отчего этому человеку способствует успех во всех делах: противиться напору и обаянию Ивана Никитича было совершенно невозможно.

Репетиция подходила к концу, Ваня исполнил последнюю арию Онегина, Софья допела «Счастье было так возможно, так близко…», из кулис вышел Гремин в халате, с тем, чтобы величественно показать Онегину на дверь… и в этот момент Половцев вдруг спросил из зала:

– Софья Николаевна, вы чем-то недовольны?

– О, что вы, ничуть… – машинально ответила она. И смутилась, поймав внимательный и острый взгляд Ивана Никитича. – Право же, нет… Я хотела лишь сказать… Это, разумеется, никакого отношения не имеет к моей партии, и я, верно, не должна… Но…

– Говорите же, Соня! Нам всем интересно! – как маленькой девочке, улыбнулся ей Половцев.

Софья растерянно посмотрела на обращенные к ней лица артистов, вздохнула… и решилась.

– Иван Никитич, если я не права, скажите мне сразу же, и я более рта не открою, клянусь! Я солистка, а не режиссер, мое дело петь. Но, видите ли, я все время думаю: к чему этот последний выход мужа Татьяны? У Пушкина его нет… И, на мой взгляд, совершенно правильно! В романе сказано: «И здесь героя моего в минуту, злую для него, читатель, мы теперь оставим». И всё! Я уверена, что и Петру Ильичу не нужна была эта мораль в конце! Ведь Гремин не произносит ни единой реплики! Ни слова, ни звука! Просто этакая статуя Правосудия, указывающая на двери, – а для чего? Вы полагаете, что Онегину мало досталось? И разве он в чем-то виноват? И, если муж Татьяны знает обо всем и делает подобные жесты, стало быть, она сама ему об этом и рассказала! Иначе никак, а разве Татьяна могла так поступить? Как бы то ни было, она любит Онегина и вряд ли желает его унижения! Впрочем, я, верно, ошибаюсь…

– Нет, не думаю, – медленно произнес Половцев, не сводя с нее внимательного взгляда. – Боже, Софья Николаевна, как вы взволнованы! Признайтесь, что вам не только что пришло все это в голову?