Гончаров - Лощиц Юрий Михайлович. Страница 33

…Лишь в конце ноября выехал Гончаров из Якутска. На дорогу щедро снабдили его провизией, в том числе замороженными в кубиках щами и морожеными пельменями, струганиной. Не без посторонней помощи путешественник обрядился в здоровенный малахай, в торбаса, в заячью шубку, в доху из шерсти горного коала; к тому же на санях закутали его в медвежьи шкуры.

И — еще три тысячи верст пути… Он потерял счет станциям, малым поселкам. Ехали то Леной, то пойменными лугами, изредка углублялись ненадолго в лиственничные леса. Вот и морозы подскочили к четвертому десятку. Запеленатый в полдюжины шкур, Иван Александрович не мерз, только лицо нещадно секло ветром, снежной пылью. До Иркутска оставалось пятьсот верст, когда он обнаружил, что лицо сильно поморожено. На станциях велел гнать что есть мочи, и расстояние это одолели — никогда бы на слух не поверил — всего в двое суток.

«В самую заутреню Рождества Христова я въехал в город. Опухоль в лице была нестерпимая. Вот уж третий день я здесь, а Иркутска не видал. Теперь уже — до свидания».

Такими словами закончит Гончаров «Фрегат «Паллада». От столицы Восточной Сибири до конечного пункта его странствия еще мчать и мчать. Но ему не хочется в эти дни думать ни о предстоящем пути, ни о времени, которое надо будет на него затратить. Как старого знакомого встречает его Николай Николаевич Муравьев. Во время пребывания в Иркутске Гончаров посещает князя Сергея Григорьевича Волконского и его супругу Марию Николаевну. В очерке «По Восточной Сибири» он напишет: «я перебывал у всех декабристов, у Волконских, у Трубецких, у Якушкина и других». С сыном Волконских, двадцатидвухлетним Михаилом, Гончаров познакомился немного раньше, на амурской стоянке. Через много лет они увидятся еще раз, но не в России, а в одном из западноевропейских курортов, где Волконский-сын будет сопровождать своего родителя — разбитого болезнью старца.

Никаких подробностей о встречах, и беседах с декабристами Гончаров не оставил — ни в письмах, ни в воспоминаниях. О том, что беседы были, и, судя по всему, продолжительные, свидетельствует отзыв С. Г. Волконского о писателе как об умном и увлекательном рассказчике. Этот отзыв содержится в письме, которое князь поручил путешественнику доставить в Москву, семейству Молчановых.

…Если от симбирского берега Волги идти все на запад и на запад — вдогон за разматывающимся волшебным клубком, — то когда-нибудь к той же самой родной реке выйдешь с противоположной стороны… Вспомнилась ли Ивану Александровичу эта давняя детская греза, когда увидел наконец осеребренный снегом Венец и столбы дыма над Симбирском? Никогда уже не услышит он голоса Авдотьи Матвеевны в просторном, слишком просторном теперь родительском доме. Отплыла и ее душа к неясной мете, остался лишь чистый сугробик в кладбищенском селенье.

Можно сказать, что, собственно, здесь, в Симбирске, и закончилось его более чем двухлетнее странствие. Оставшийся отрезок пути почти уже и не в счет. Тем более что от Москвы до Петербурга — наконец-то и Россия дождалась! — понесется он по железной колее. По дороге, которая стоила стране многих тысяч человеческих жизней.

Того, в честь кого она названа, уже нет в живых… Но война, которую он проиграл, еще догорает в Крыму… Дико взвывая в морозном мраке, мчит огненный колченогий оборотень. В его утробе за единый лишь миг сгорает целый эдем девственного леса. Но сравнительно с дилижансом, тарантасом каким-нибудь, не говоря уже о телеге, ехать удобно, очень удобно. Что и говорить, прогресс приятен, пока дыму мало. А его пока мало. Иногда лишь попадет в глаз путнику щекочущая угольная соринка — и все. Не плакать же из-за этого — проморгается.

Середина века в России наступила в 1855 году — в год смерти Николая, в год падения Севастополя, в год, когда в тысячах деревень оплакивали убиенных и надеялись на близкое дарование земли и воли… Землицы и волюшки.

…А оборотень-паровоз шипит в сугробистом коридоре лесов, озорно посвистывает, косясь на деревья: ничего, что я такой маленький, скоро я всех вас поем, превращу в черную горячую пыль…

К середине века вдруг «повзрослела» Россия. Капитализм наконец-то пробился к ее бескрайним, волнующе богатым пространствам — силою английских винтовок, жаркою силой пароходов и паровозов, вязкою и сладкою силой доступного (пока лишь избранным) комфорта.

ЛЮБОВЬ ХОЛОСТЯКА

«Нет, ты, я вижу, намучаешься, а не забудешь ее». «Право забуду, только не вдруг».

И. Гончаров. Pour et contre (За и Против)

…Ай-ай, как не стыдно!.. Как не стыдно вам позабыть это очаровательное создание! К тому же и вашу землячку. Нет, вы вспомните-ка, лет десять тому, а впрочем, не десять, а полных двенадцать уже будет, как она с родителями гостила у нас проездом. Они на взморье торопились, к купальному сезону… Так вы тогда с Аполлошей и Бенедиктовым даже писали ей что-то в альбоме. Лиза, Лизонька Толстая!.. Ну вспомните же, де Лень вы этакий!.. Ей тогда лет четырнадцать было, не больше, но все уже ее замечали. И вы, и вы! И не прикидывайтесь, что не помните, я не забуду, какие вы тогда донжуанские взоры к ней обращали. И перестаньте пожимать плечами, притворщик несчастный, неужто и впрямь у вас на море всю память из головы выдуло… Но послушайте, какова она теперь! Бог ты мой, что за диво, что за прелесть! Ангел, чистый ангел… Я Николаю Аполлоновичу говорю — с нее мадонну надо писать. Конечно, скажу вам по секрету, — просидеть столько лет в деревне, без общества, это сказывается, но зато свежесть, грация, обаяние… Ей уже за двадцать пять, но ее будто в соли хранили… А главное-то, ах, главное-то я ведь вам до сих пор не сказала: она еще не за-му-жем, слышите?.. Конечно, избалована вниманием, но ни тени кокетства, со всеми проста, естественна, мила. Была уже у нас и всех очаровала, всех в себя влюбила — и мужчин и даже нас, женщин, и старичков, и молодых… И вас помнит, роман ваш читала, хотя за что вас помнить, за что вас так почитать, когда вы насквозь пропахли рыбьим жиром и этим… ромом. И с женщинами вы вовсе разучились разговаривать, страшный морской волк, зачем только я все это вам рассказываю, разве вы способны понять?!.

Да-да, что-то еще уцелело в его памяти. И Аполлон тогда действительно сочинил экспромт, и Бенедиктов вслед за Аполлоном без запинки отмахнул несколько четверостиший. А когда очередь до него дошла, он, сославшись на лень свою, препятствующую подбирать сладкозвучные рифмы, предупредил гостью, что напишет просто — языком прозы.

«Позвольте же мне этим языком, — так, кажется, сложилось у него тогда, — выразить — и сожаление о Вашем удалении от нас, и благодарность за недолгие минуты Вашего пребывания здесь, и пожелание Вам светлой и безмятежной будущности».

Обычная альбомная учтивость, не более того. Чем отличаются подобные записи от японских церемоний? «Пожелание безмятежной будущности…» Разве одно это не глупость? Безмятежной будущности можно пожелать лишь кукле. Но человеку, женщине? Да ни у кого и никогда не бывает и не будет «безмятежной будущности»! Зачем же тогда ее желать? Если чего честно и можно пожелать человеку, так это чтобы он или она, все испытав и претерпев, пройдя все круги страстей и злоключений земных, вышли из всего этого хоть с малою охотою жить и надеяться на лучшее…

Уже несколько месяцев минуло, как вернулся он в Петербург.

С долгого пути, от дружеских, восторженных, растянувшихся встречаний его еще слегка «покачивало». Но внутренне он был собран как никогда. Будто кто-то по-приятельски, грубовато ткнул его ладонью в плечо: ну что, брат, покатался? теперь давай и саночки возить…

Вчерашний путешественник обложился бумагами, дневниковыми своими записями, книгами, выпросил у Майковых и Языковых свои дорожные письма. И — двинулась работа! Он решил не соблюдать пока хронологии. Начал с того, что само в первую очередь просилось на бумагу, — с благословенной Ликейи.