Козара - Оляча Младен. Страница 72
— Вот и хорошо, что прихватила, — одобрил Райко. — А у меня ракия есть.
— Откуда у тебя ракия?
— Приберег на черный день, — засмеялся Райко и тряхнул фляжкой. — Если придется умирать, хлебну глоточек перед судным днем. И на твою долю хватит. Хочешь?
— Потом, — сказала Эмира.
Они шагали среди деревьев. Лес пах смолой, прелым листом и влажной травой. Хмуро молчали могучие сосны. Казалось, ветви их реют в тумане. Местами сквозь листья рдяными снопами пробивалось солнце, рассекая сонный полумрак.
С запада доносился грохот.
Райко пытался представить себе, как враги соревнуются в охоте на людей по беженским обозам. Представлял, как они со штыками наперевес подбегают, может быть, и к его матери Видосаве, с которой он расстался в млечаницком ущелье, перед самым прорывом. Перешла ли она шоссе? Куда двинулась дальше? Добралась ли до дому или схвачена в каком-нибудь проулке, когда пыталась вытянуть из грязи перегруженную телегу? С ней мне надо было идти, а не с этой турчанкой, вздохнул он. Ее надо было спасать, а не эту. Похоже было, что он вот-вот расплачется. Почему я не слез с телеги и не пошел с нею? Он отломил ветку можжевельника и начал отрывать от нее кусочек за кусочком. Если бы я тогда слез с телеги, меня бы, может, расстреляли. Он бросил ветку и растоптал ее сапогом.
— Слушай, родимая, — сказал он Эмире. — Не говори никому, что я не был ранен и только прикидывался. А то не сносить мне головы.
— Не бойся, лохматый, — ответила Эмира.
— Если скажешь, мне не жить.
— Разве ж ты не раненый? — спросила Эмира. — Все-таки ты ранен. А повязка у тебя на лбу зачем?
— Правильно говоришь, — похвалил Райко. — Шандарахнуло меня.
— Давай отдохнем.
— Пройдем еще немножко, — не решился Райко. — Остановились они?
— Похоже, да. Пушек больше не слышно.
— Кто будет отвечать за это?
— За что? — спросила Эмира.
— За раненых. Их ведь перережут. Если бы они хоть могли сами себя порешить. А у них ни оружия, ни сил. Какой-нибудь револьвер да граната, только и всего.
— Плохо их дело, — вздохнула Эмира.
Они торопливо шагали по луговине, заросшей можжевельником. Жесткая зеленая трава, покрытая после дождей грязью, опутывала ноги и резала щиколотки.
— Ты знаешь эти места, Райко?
— Не знаю, — признался Райко. — По-моему, мы идем к Витловской горе.
— Тамошние места я знаю, — сказала Эмира. — Если мы выйдем туда, то найду дорогу и до Мраковицы.
— Оттуда-то и я найду, — сказал Райко. — Но на Мраковицу мы не пойдем, потому что туда сейчас повалят все, а это не к добру. Сгрудятся в кучу, неприятель их и перебьет. Надо идти по склонам, где нет беженцев, потому что неприятель пойдет вдоль Млечаницы, Грачаницы и Моштаницы, где беженские лагеря, да по вершинам от Маслин-Баира до Мраковицы…
— Вон земляника! — воскликнула Эмира.
— Набери, — сказал Райко. — А я посижу маленько.
Он смотрел в долину, где текла Млечаница, окаймленная зелеными зарослями. Было тихо. В двадцати метрах от него лежало дерево, поваленное ветром: переплетения корней, засохшие комья земли, зияющая под ними яма. Вот и человек так же, подумал он. Растет-растет и падает, и остается после него пустота. Почему все, что живет, должно рухнуть?
— Держи, — подбежала Эмира с букетиком земляники. — Я не стала больше собирать, змей боюсь.
— Нету тут змей, — сказал Райко. — Змеи в камнях живут.
— Все равно боюсь, хоть бы их и не было.
— Должно быть, у немцев привал. Похоже, остановились.
— А может, в села возвращаются?
— Кабы они возвращаться думали, не заходили бы в лес. Не пойдут они назад, пока все горы не прочешут, зарок такой дали…
— Где мы ночевать будем?
— Под деревом. Натаскаем листьев. Одеяло есть. Я его ношу с первых дней восстания.
— Где ты был, когда оно началось?
— Расскажу, давай только на ночлег устроимся. Пошли за листьями.
— А мы не слишком близко от неприятеля?
— Лучше остаться поближе, чтобы следить за его передвижением.
— Солоно нам придется, если он нас сонными застанет.
— Не солоней того, что уже со мной было. Да не люблю я говорить об этом, голова болит, — сказал Райко, сгребая сухие листья на разостланное одеяло. — А еще как подумаю, что ты турчанка…
— Не турчанка, а мусульманка, — возразила Эмира.
— Это все едино. Все вы турки и все на нас ножи точите.
— Может, тебе жалко, что ты не четник?
— Не бреши, — сказал Райко. — Турки самые первые насчет резни. Я им не верю и когда они с пятиконечными звездочками ходят.
— Ну, а мне-то хоть веришь?
— Ты — другое дело. Тебя как будто кто-то из наших смастерил.
— Расскажешь, что с тобою было?
— А то было, что я своего отца Николу зарезанным видел. Турок его зарезал, Муяга. В Костайнице.
— Когда это случилось?
— Во время восстания, после ильина дня. Мы были около Лешлян, держали фронт. Со стороны Добрлина и Босанского Нового армия начала жать, наши мужики с рогатинами разбежались, фронт развалился. Даже Шоша со стрелками побежал, истинный крест, а мой отец взял жердину, повязал на нее белый флаг и пошел собирать крестьян, сдаваться идти. «С восстанием ничего не выходит, — говорит, — заводилы сбежали, а нас на произвол судьбы бросили. Надо сдаваться властям». Кое-кто его хотел уговорить не сдаваться, но он, как все равно перед смертью, точно полоумный бегал от дома к дому, от хозяина к хозяину, собирал всех под белый флаг. Собрал двести человек, а то и больше и повел их в Добрлин. И меня тоже. В Добрлине похватали нас усташи, запихали в вагоны и в Костайницу. Отвели к Баичевой каменоломне и начали резать. Больше трехсот человек убили. Тут Муяга моего отца и зарезал…
Он опустил голову. Слышно было его шумное дыхание.
— Как же ты уцелел? — спросила Эмира.
— И сам не знаю. Когда повели нас на казнь, ко мне подошел усташ с киркой и сказал, что я буду могильщиком. И еще сказал, что они меня оставят в живых, если я дело как следует сделаю, потому что я из наших самый молодой. Взял я кирку, а когда они начали резать, я как окаменел. Зарежут человека и бросают в яму. А я его заваливаю. Потом зарежут другого и его в яму. А я заваливаю. Узнал я Младжена Вуруну из Водичева и братьев его Душана и Жарко. Когда зарезали Младжена, Муяга выпил стопку ракии и крикнул: «Аферим! [28] Во здравие!» Потом налил еще и кричит: «Следующий!» Так и зарезали Душана и Жарко, братьев Младженовых. Бросают их в яму, а Муяга знай кричит: «Аферим! Во здравие!» — и опрокидывает стопку. Я смотрю и не понимаю. Что это такое, господи? За что нас режут? Загляделся и забыл засыпать последнего мертвеца, а усташ ко мне подбежал да как наподдаст: «Засыпай, мать твою сербскую!» Кидаю я землю на мертвеца, а тут гляжу, мать честная, да это же ведут под нож моего отца Николу. Встретились наши взгляды. Показалось мне, что отец мне из-под ножа усмехнулся. Счастьем клянусь: из-под ножа мне усмехнулся. Так, бедняга, и в могилу ушел…
Зубы его, скрипнув, перерезали травинку. Он яростно водил глазами, точно ожидая, что из леса появятся палачи.
— Скажи мне, как же ты остался жив?
— Не знаю. Увидел отца под ножом, схватил кирку и треснул усташа по голове. Он упал, а я бежать. Бегу, а они знай палят, но так и не попали. Не допустил бог…
— А еще кто-нибудь спасся?
— Никто, горе горькое, — сказал Райко. — Я и сам-то не верил, что я жив. Ощупывал себя и щипал, чтобы убедиться. Ногтями кожу царапал, пока кровь не пошла. Жив, говорю себе, а потом все по ночам вскакивал, все мне эта резня снилась. Пошел в отряд и взял винтовку. Не положу ее, пока хоть один турок по земле ходит.
— Турок или усташ?
— Турок, — повторил Райко. — Я турок бью.
— И меня убьешь?
— Уверен, что и та женщина турчанка была, — продолжал он, не слушая, захваченный мрачными воспоминаниями. — Когда нас резали, а Муяга опрокидывал чарочки, рядом с ним стояла какая-то женщина. Я ее хорошо запомнил: наш брат с жизнью расставался, а она смеялась. И лицо ее запомнил, и волосы, и глаза, и платье, и чулки. Смотрел и дивился: как она затесалась между усташей, почему нашей беде радуется? Убежал, а она навсегда в памяти осталась. И подумай, ведь что случилось: дней десять назад стою я на посту, и вдруг из леска женщина выходит. Я подумал было, что это какая-нибудь молодка пришла мужа или брата проведать, да пригляделся получше — и узнал эту шлюху из Баичевой ямы. Она, здоровьем клянусь! Откуда она тут взялась, погань усташская? Сцапал я ее и только что не убил, а она давай верещать, и я ее, дурак, в штаб повел. Тут граната — бах! — а она вниз по склону, только пятки засверкали. Удрала, мать ее усташскую. Я стрелял, да все зря. Удрала, а я, осел, в дураках остался.