Чёрный лёд, белые лилии (СИ) - "Missandea". Страница 55

Замолчал, тяжело дыша.

И в чёрных глазах написано огромными буквами: вытащи меня.

Только произносит он совсем другое:

— Хватит, Соловьёва. Не потеряйся в том, чего нет.

Спит он просто ужасно, и даже Таня, привыкшая к постоянной Машкиной возне, не может уснуть под такую… нет. Даже слова подходящего нет. Кажется, что Калужный лежит тихо и почти не шевелится, только слишком напряжённо звенит тишина этой белой квартиры и слишком тяжело вздымается его грудь.

Ей просто хочется спать. А он мешает. Это же не она виновата. Только это заставило Таню вылезти из своего гнезда, предварительно посильнее замотавшись пледом, и сесть на идеально белую кровать. Просто сесть, не касаясь его, оставив приличное расстояние между своим бедром и его фигурой, отчётливо видной под одеялом.

Холодно было ужасно, и Таня осторожно, чтобы — боже упаси — не разбудить Калужного, медленно натянула край одеяла на его бледные кисти. Ещё несколько коротких минут просидела рядом и уже собралась встать и удалиться на свое место, как стоило сделать с самого начала, когда услышала тихий стон, больше напоминающий скулёж. Калужный странно шевелится, как-то дёргается, и Таня не сразу понимает, что ему нужно: кажется, он изо всех сил старается высвободить запястья из-под одеяла. Кажется, лёгкое одеяло сверху ему причиняет боль.

Кажется, ей тоже.

— Не надо, — шепчет он заполошно, переворачиваясь на спину. — Мне же больно…

И это «же», маленькое, тихое, совсем детское, окончательно лишает её тормозов.

Это страшно. Так надрывно страшно, что холодеют пальцы. Потому что он есть, прямо здесь, перед ней, стоит только протянуть руку, лежит, но сам он — всё ещё там.

Ан-тон. Ан-тон.

— Ну, что ты, ну, — пальцы правой руки, которая наконец начинает слушаться её, Таня кладёт на холодный, покрытый каплями пота лоб. — Ну, всё, это же всё пройдёт…

И судорожно дышит полувсхлипами. И всё-таки плачет — но ведь это же не считается?..

Забвение Калужного наполнено болью, он втягивает её через ноздри, резко вдыхая и выдыхая, и ей плохо, настолько эта боль осязаема. Стоит, кажется, только протянуть вторую руку — и Таня почувствует.

Ей плохо, потому что он страдает.

Он беспомощен, он пытается ухватится за неё — пусть потом Таня станет повторять себе, что это не так. И она рядом. И она будет. Пусть цепляется, пусть жмётся лбом в тёплую сухую ладонь.

Прикоснуться ведь сложно только в первый миг.

Часто мы говорим не с человеком, а с его гордостью, эгоизмом или принципами. Чтобы увидеть то, что под ними, нужно что-то куда большее, чем разговор.

В горле жжётся, как при приступе паники, и глаза закрываются сами собой. На секунду Таня цепенеет, слышит, как колотится собственное сердце, а потом быстро ложится рядом, прямо лицом к лицу, и замирает, будто думает, что сейчас он проснётся. И оттолкнёт.

Но Калужный спит и дышит ровнее. Открывать глаза ни за что нельзя — это главное правило, если хочешь играть честно. Не нужно ей сейчас никаких губ. Таня протягивает руку, ощущая под пальцами жёсткую щетину и тёплую, господи, какую же тёплую кожу.

Дышит он и вправду спокойней.

Таня хочет вздохнуть глубоко, но получается как-то судорожно и дрожаще. Всё равно через полчаса нужно будет встать и уйти к себе.

Но сейчас она здесь, и он дышит полегче. И больше не мечется. А начнёт — так она недалеко.

Глаза Таня всё-таки открывает, различая перед собой жёсткую линию челюсти, собственную светлую руку и закрытые глаза с длинными-длинными ресницами, которые больше не дрожат.

Спи, Ан-тон.

Всё будет хорошо.

Я повторю это столько раз, сколько ты захочешь.

====== Глава 12 ======

Однажды ты снова найдёшь свой свет.

Разве ты не знаешь? Не сдавайся.

Il Divo – I believe in you

Если очень сильно хотеть чего-то — это обязательно сбудется. Нужно просто зажмуриться покрепче, обхватить себя руками за плечи и много-много раз повторить: «Я хочу этого, очень, очень хочу, ну пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста, пусть всё сбудется». И тогда всё совершенно точно произойдёт.

Этот нехитрый урок Таня выучила ещё с детского сада, и сейчас, бережно заворачивая нежно-голубые тёплые варежки в красивую бумагу, она была готова совершить этот набор простых действий: зажмуриться, обнять себя и повторять, повторять, повторять без конца. Уж тогда-то всё получится.

Уж тогда-то Антон Калужный не станет злиться, не скажет: «Какого чёрта ты лезешь в мою жизнь», не посмотрит льдисто и колко, не спросит, кто и зачем рассказал ей про эти варежки. Тогда он просто возьмёт, улыбнётся и поблагодарит её, а может, ещё и извинится за все те гадости, которые сделал ей. Таня вздохнула. Хотя бы просто возьмёт.

Тридцать первое декабря — время раздавать долги и подводить итоги, верить в чудеса и делать счастливыми всех вокруг. В этот день повсюду должны хлопать двери, раздаваться весёлые голоса, стучать ножи. Дети должны визжать и радоваться, пытаясь стащить запретный кусочек из кухни. Каждый обязательно должен ловить себя на том, что его сердце невольно замирает в предвкушении подарков и чудес, а рациональный мозг, безнадежно махнув рукой, отправляется в далёкое путешествие, не в силах выдержать такую детскую веру в то, что, стоит курантам на Спасской башне пробить двенадцать раз, все желания исполнятся, как по волшебству.

В квартире тихо, нет визга и смеха, ножи не стучат, но Таня, взгромоздившись на диван, ничего не могла поделать с улыбкой на своих губах. Перестать улыбаться просто не получалось: внутри будто что-то сияло — вот, кажется, подчинишь себе непослушный рот, но этот свет выливается снова и снова, и вновь губы изгибаются в улыбке.

Потому что рано утром, когда часы над пустой кроватью Калужного показали половину шестого, она снова проснулась (четвёртый раз за ночь), полузадушенная и вспотевшая. Ей снилось, что бомба взрывается. Она чувствовала, как её разрывает на части. Слегка придя в себя и отдышавшись, Таня различила в дверном проёме Калужного, уже застёгивающего бушлат. Он посмотрел на неё вопросительно, сдвинув брови, и повернулся к двери.

— Пять тридцать, — совершенно безразлично бросил он, будто зная, что Тане нужны эти числа, даты, цвета — вещи, которые не могут меняться и за которые можно ухватиться, чтобы вытащить себя из чёрного заваленного камнями подвала, где в нескольких сантиметрах от её глаз поблёскивает серый бок с надписью «Flatchar’s industry».

Но, видимо, глядела она на него так глупо и непонимающе, что он, раздражённо поджав губы и уже нажимая на ручку, снизошёл до пояснения через плечо:

— Спи.

И ещё через несколько секунд:

— В училище. Буду к шести.

И Тане на секунды (до того, как она себя одёргивала, конечно) становились безразличны все его гадости. Он сказал ей, он предупредил её, он вернётся к шести. Слова «сказал», «предупредил», «вернётся» казались ей безумно нелепыми. Наверное, потому, что они создавали видимость того, чего у них не может быть, — человеческих отношений.

А ещё ей стало чуть-чуть смешно: поломанный, как старая кукла, Калужный, которому снились кошмары ещё до того, как она поступила в училище, будто пытается вытащить ещё не доломанную Соловьёву, которая только вступает на этот увлекательный путь. Есть в этом своя ирония.

Но новый год уже наступал на пятки, и Тане вообще-то нужно было успеть сделать ещё кучу дел. Калужного дома не было, как связаться с дядей Димой, она тоже не знала, поэтому для того, чтобы хоть как-то установить контакт с внешним миром, вариантов оставалось немного — но зато проверенные. Нужно просто попробовать покинуть свою тюрьму. Она решительно вздохнула, завернулась в многострадальный плед Калужного посильней, засунула ноги в берцы, свою единственную обувь, и, открыв все три замка, юркнула на лестницу. Долго мёрзнуть не пришлось: уже на втором лестничном пролёте внизу она встретила высокого коренастого мужчину, одетого в чёрное. Несколько секунд он пристально смотрел на неё, видимо, идентифицируя, а потом выдал: