Чёрный лёд, белые лилии (СИ) - "Missandea". Страница 57

— Она… нет.

— Всё ещё в другом городе?

— В другой стране.

Голос его напряжён и, кажется, немного дрожит. Это неудивительно. Конечно, дядя Дима беспокоится за свою жену. Конечно.

— Ясно.

Ощущение чего-то пугающего накатило на неё огромной волной, отдаваясь в груди колотящимся сердцем. Пальцы руки, свободной от трубки, непроизвольно сжались в кулак.

— С тётей Катей ведь всё в порядке, да?

— Да, Таня.

Всё так быстро. Слишком быстро. Что вообще происходит? Зачем она это спрашивает? Почему он так отвечает?

— Ну, хорошо. Поскорей бы уже кончился этот год, да? — с трудом выдавила из сиплого голоса оптимистические нотки. — Ты поймаешь всех шпионов, и две тысячи восемнадцатый уже будет совсем другим.

— Да, Таня, — слова совсем вымученные, и после короткой паузы, за которую она успела искусать губы почти до крови, дядя Дима прибавил: — Ты прости меня.

— За что? — едва слышно спросила Таня, чувствуя: сейчас. Вот сейчас, в эту секунду.

Ну? За что?

— …за то, что меня так долго не было. А когда появился, то принёс тебе только проблемы.

— Да что ты говоришь, это… глупость какая-то, — она помотала головой, улыбаясь в потолок. — У меня теперь ведь настоящая семья. Ты ведь мой… мой отец, и я не знаю такой вещи, которая бы заставила меня когда-нибудь пожалеть о том, что ты появился.

— Я знаю.

— Если ты снова обо всей этой ситуации, то это глупости. Никаких проблем нет, я в безопасности, ты меня защищаешь, ведь правда? Я знаю, что ты меня любишь и не позволишь никому тронуть меня, — прощебетала радостно, чувствуя загнанный в угол страх: ведь правда любит? Правда не позволит?

Правда, ничего не случится сегодня? Ведь Новый Год, и счастье, и радость, и… ну пожалуйста, пусть всё будет хорошо!

— Правда. Прости меня. С Новым Годом, дочка, — быстро, почти скороговоркой, произнёс он, и Таня услышала частые короткие гудки. Прямо в такт её сердцу.

Осторожно положила трубку рядом с собой, закинула руки за голову. Бред какой-то. Что сегодня за день?

Щелчок пробрался в квартиру и на миг оглушил её. Слух, зрение, сердце. Ладони.

Кажется, с утра она даже ждала Калужного. Кажется, даже не боялась, даже хотела, чтобы пришёл. Дура.

Потому что сейчас она точно знала, мгновенно сворачиваясь в клубок, сейчас он войдёт, высокий, мрачный, и посмотрит сквозь неё, обдавая холодом. Даже не декабрьским, а февральским — ледяной крошкой, и скажет одними только глазами: всё плохо, Соловьёва, ты никчёмная идиотка, ничего не наладится, всё будет только хуже, все мы умрём, и эта боль в голосе твоего отца и во взгляде Ригера, она-то неспроста. Вытащит наружу всё, что она знает, но о чем боится думать, одним только словом и заставит её почувствовать: подвох где-то рядом, всё неправда, и за ближайшим тёмным поворотом прячется то страшное, на что она пока боится взглянуть.

Пытаясь согреть дыханием как-то вмиг замёрзшие ладони и упрямо уставившись в окно, она чётко слышала: вот он захлопнул дверь, снял бушлат и берцы, щёлкнули завязки и молнии, Калужный поставил на пол что-то шуршащее и прошёл мимо неё к кухне. Конечно, не обернулся.

Вот сейчас, прямо сейчас он скажет ей что-то гадкое, и нужно будет ответить чем-то не менее колким, нужно будет думать, соображать, защищаться, и Таня заранее притянула колени поближе к груди…

— Было бы любезно, если бы ты убрала всё это, Соловьёва.

Несколько мгновений она лежала, прислушиваясь и не понимая, что удивляет её так сильно; а потом вдруг почувствовала.

Голос у него не напуганный. Сосредоточенные, будто прицел снайперской винтовки, мысли сужались к одной единственной, самой громкой и ошеломляющей: здесь только он и она. Ни обречённости, ни жалости, ни страха — ничего.

Она резко села и слишком удивлённо уставилась на него, и в следующую секунду Калужный, шурующий по кухне в полутьме (свет она никогда не включала на полную, только подсветку, и он, видимо, тоже не считал это нужным), обернулся к ней с видом полного раздражения. Чувствует он, что ли, выражение её лица?

Такого знакомого раздражения, что Таня едва удержалась от облегчённого вздоха.

— Ну?

— Чего?

— Я уже приготовился к твоей тупости, давай быстрей, — и он снова отвернулся к ящикам, принимаясь вытаскивать из них что-то.

Руки у него красивые. И двигаются так… правильно. Так, как нужно.

Боже, что за бред.

— Пакеты принеси, — повторил он совершенно будничным тоном.

— Вежливости вы так и не научились, — фыркнула она, чувствуя облегчение.

— Собралась мне нотации читать — сваливай отсюда нахер.

— Не ругайтесь!

— Сваливай, я сказал, — Калужный многозначительно поднял брови.

Таня только закатила глаза, не находя нужных слов. Да и что сказать? Что атмосфера с его приходом стала домашней? Что ей не так страшно, когда он — господи, прости — здесь?

Она всё-таки встала, одёрнув мягкий, тёплый, прекрасный мохнатый свитер, и неторопливо прошествовала к пакетам, стоящим у двери. Пусть не думает, что она у него на побегушках. Дотащила их до барной стойки, поставила и открыла, пока Калужный что-то там шуровал на плите. Открыла и обмерла.

Потому что там было килограммов пять сахара и четыре десятка яиц.

— Рот закрой, — резонно заметил он, не оборачиваясь.

— Но откуда?..

— Откуда надо.

— Это же… Можно месяца три жить! Если бы безе сделать, — улыбнулась она про себя, вспомнив, как они готовили это безе все вместе: мама, Рита, Димка, Вика и она.

Спина Калужного напряглась, и она уже подумала, что сказала, как всегда, какую-то неуместную ерунду, когда он как-то настороженно проговорил:

— Ну и делай.

— Да жалко столько всего тратить.

— Делай, Соловьёва. Сейчас будут макароны, — строго повторил он, высыпая макароны из пакета в кастрюлю.

— Безе с макаронами? — удивлённо хмыкнула Таня.

— Ты глухая?

— Вы собрались есть безе с макаронами?

— Мать твою, Соловьёва, ты доиграешься, я тебя нахрен вышибу из этой квартиры, — с рычанием развернулся, стискивая руки в кулаки.

Тане ни капельки не страшно, потому что внезапная догадка поразила её настолько, что захотелось засмеяться в голос. Она быстро взглянула на него из-под бровей, чувствуя искры смеха, прыгающие внутри и приятно щекочущие грудь. Ан-тон. Таня, конечно, не блещет интеллектом, но одно-то видит хорошо: Калужный чувствует своё бессилие. Очень хорошо чувствует.

— Как выглядит безе? — прищурившись и даже перестав перекладывать яйца из пакета в холодильник, спросила она.

— Ты издеваешься надо мной?

— Как оно выглядит? — упрямо повторила Таня, чувствуя смешинки, пляшущие в животе.

— Да откуда я, блин, знаю, как оно выглядит?! — взревел он, быстро шагая к ней, и Таня бы отпрянула, испугавшись, не смеши её так этот страшный человек. Страшный, злобный лейтенант, не знающий, что такое безе.

— Вы не знаете, что такое безе, — констатировала она, трагично поджав губы и пытаясь удержать их от улыбки: тогда-то будет плохо. И принялась с самым невозмутимым видом пересыпать сахар в сахарницу.

Вся эта ситуация его бесит. Она его бесит.

Он режет что-то, громко стуча по доске ножом, и каждый удар отдаётся по рёбрам.

Она имеет… какую-то силу над ним. Что? Да, имеет, пусть пока просто отголосок, но она чувствует её глубоко внутри…

— Пока ты тухла в своей московской школе, Соловьёва, я, слава богу, жил в Лондоне, и там такую хрень не готовили. Поняла? — выплюнул на тон тише, чуть подумав.

— Поняла, — она кивнула головой несколько раз, всё-таки совсем незаметно хихикнув. Уж она-то знает, кто здесь прав.

— И нехер со мной таким тоном говорить.

— Каким? — наивно вскинула взгляд.

— Таким, мать твою!

— Да не ругайтесь вы!

— Я режу картошку, и только поэтому твои кости ещё целы, — убийственно холодный взгляд в её сторону, и нож снова застучал по доске. О, мистер Хладнокровность, как страшно, сдаюсь!