Смерть считать недействительной (Сборник) - Бершадский Рудольф Юльевич. Страница 11
Васильев не то презрительно, не то иронически посмотрел на задавшего вопрос. Затем усмехнулся.
— Кому страшно? Мне страшно? Нет, товарищ капитан, — и тусклый голос его вдруг зазвенел, впервые за всю пресс-конференцию зазвенел металлом, — нет, товарищ капитан, это ему должно было в танке страшно стать, если я против него в одной гимнастерочке не боюсь!!
Это случилось мгновенно: полное превращение человека! И те из нас, чей взор в ту минуту был обращен к листкам блокнота, а не к Васильеву, даже растерялись: когда это произошло, что вместо малозаметного, приметного лишь своей раздражительностью и обозленностью человека, вдруг возник, едва он вспомнил ту схватку, легендарный герой — такой, какие существуют лишь в бронзе и мраморе памятников? Он стоял перед нами живой!
Подполковник из наградного отдела деловито поднялся с места.
— На этом мы закончим беседу с тт. Васильевым и Шемякиным. Орден Ленина и Золотая Звезда будут вручены им в Панфиловской дивизии, но ваш приезд туда излишен. В дивизии есть своя газета, в ней это и будет отражено. Понятно?
…На том и обрываются мои записи на пресс-конференции. Больше я ни товарища Васильева, ни товарища Шемякина не видел, убраны ли их имена с надгробья на братской могиле у разъезда Дубосеково, не знаю, но я интересовался их судьбой, и мне сообщили, что оба они по-прежнему живы, вернулись в Среднюю Азию, работают и получают пенсию.
1963
Ночь
Капитан Козаченко собирался выйти из части засветло, но не рассчитал, что ему еще придется оформлять выписку продуктов. А со всякими делами, касавшимися питания, у них на Ленинградском фронте что ни день становилось все строже.
Когда он наконец ушел от каптенармуса, холодное зимнее солнце уже соскользнуло за дальний лес на западе.
Конечно, можно было взять с собой вместо продуктов продовольственный аттестат. Но вдруг комендант определит на ночлег в одно место, а на довольствие зачислит в другое, за тридевять земель? Вот и тащись бог знает куда, к тому же — по незнакомому городу. Нет, паек с собой — это надежней!
Впрочем, одно название — паек! На двое суток — восемьсот граммов хлеба, шесть с половиной кусков сахару, и, как говорит каптер: «В расчете!» Причем это — фронтовая норма. А что остается гражданскому населению?..
Но об этом страшно было и думать, и Козаченко, пересекавший бескрайнее в сумерках кочковатое мерзлое поле, прибавил шагу. Хорошо, у его жены в Башкирии есть мать, а у той и огородишко и яблонь восемнадцать стволов — дочери его с голоду не умрут, да и фашист до их мест не дойдет. Но не одни ж его дети на свете живут. Ох, попался бы ему в руки Гитлер! Только бы попался!
Чтобы отвлечься от не дававших покоя мыслей, Козаченко велел себе считать, через сколько шагов встретит первую воронку от бомбы или снаряда, затем вторую, третью и т. д. Однако скоро поймал себя на том, что счет ведет механически, а думает по-прежнему об одном и том же. И понял: никуда ему от самого себя не деться…
«Вот дьявол! И что меня угораздило так задержаться! Разве сейчас, в потемках, „проголосуешь“!
И попутчика нет… Один выход: жать и жать… И километровых столбов не видно, — наверно, снарядами повыворотило. Но я думаю, — Козаченко начал говорить с собою вслух, так было легче шагать, — я думаю, километров не больше тридцати осталось. Три ведь я уже прошел. Добрых! Значит, если шевелить ногами как следует, то часов пять осталось топать. Зато потом… — Капитан Козаченко даже улыбнулся от мысли, что его ожидает потом. — Не может же быть, чтобы у коменданта в таком городе было просто общежитие, — конечно ж, гостиница! И не какая-нибудь, а по всем правилам: с кроватями, а на кроватях пружинные матрацы, а на матрацах простыни… Черт побери!»
Козаченко вспомнил, как по субботам после бани жена стелила свежее белье, вспомнил даже, какое испытывал ощущение от прикосновения к телу хрустящей, чуть подкрахмаленной льняной простыни. Он не был кадровым военным, который уютом дома пользуется редко и оттого не знает толком его вкуса. Козаченко был запасником, призванным в армию в тридцать девятом году, и хотя судьба сложилась так, что после финской войны он уже гимнастерки не снял, но мыслями все время оставался в родном доме, с женой, с детьми. Кстати, он только на войне понял, что был завзятым семьянином. Никогда даже не поверил бы этому раньше!
«А ноги — к печке. К кафельной. И чтобы она была только что истоплена…
Хорошо все-таки, что надумали послать на это совещание в Политуправление фронта меня, — могли бы и кого-нибудь другого. Теперь хоть одним глазом посмотрю, что это за город. Шутка сказать: Ленинград, четвертый месяц его обороняю, вторую войну на его защите стою, а до сих пор ни разу не видел!»
Поле кончилось, Козаченко вышел на шоссе, но не успел пройти и десятка метров, как поскользнулся и упал. На шоссе было очень скользко — ветер сдул весь снег.
Встал, перешел на тропку обочь дороги, подумал: «Интересно, а остался в Ленинграде хоть один дворник, который по-прежнему посыпает песком тротуар? Небось до войны перед всеми домами было посыпано…»
Резко себя оборвал:
«Нечего вспоминать о чем не следует! Надо шагать— ну и шагай без рассуждений!»
Но тут же не согласился с этим окриком: идти, споря с самим собой, было легче.
«А куда спешить? Совещание только утром начинается, нечего из себя жилы тянуть!»
Нарочно сбавил шаг. Однако моментально дал себя знать мороз.
Козаченко разозлился: «Кафельной печки захотел! Мимоза! Пока ты до той печки доберешься, в ней все угли остынут!»
И снова наддал ходу.
Временами ветер унимался, и тогда в поле воцарялась неправдоподобная тишина, если не считать скрипа снега под ногами. Козаченко начинал беспричинно нервничать. Он не понимал, что это на него так действует после трех с половиной месяцев переднего края тишина.
Его обогнала колонна машин, он «голосовал», но ни одна не остановилась. Затем промчалась легковая, — должно быть, с большим начальством. Эту он сам не посмел задержать. Потом, не обратив на него внимания, проскочили два грузовика. И только на следовавшую за ними полуторку ему наконец удалось взобраться — шофер притормозил.
В кузове машины, где он оказался единственным пассажиром, он обнаружил плащ-палатку водителя. Она, правда, изрядно промерзла, отчего гремела, как оторванный от крыши лист железа, но он как следует подмял ее под себя и, привалившись поудобнее к задней стенке кабинки и по-бабьи засунув руки в рукава, умиротворенно подумал: «Напрасно костят всех шоферов подряд: все-таки и среди них встречаются порядочные люди… Да, надо предупредить его, чтобы сказал мне в городе, где ближе к коменданту сойти, а то еще в сторону завезет».
Но едва собрался подняться с места, на котором так славно пригрелся, как машина неожиданно остановилась. Он увидел: водитель заметил на дороге женщину с мешком за плечами, которая нерешительно и без надежды подняла руку.
Она так торопилась забраться в кузов, что никак не могла сообразить, как же это сделать ловчее.
— Ставьте ногу вот сюда, — помог ей Козаченко, — на колесо. — Поехали, водитель! Села!
Теперь ему грех было на что-нибудь жаловаться: даже попутчица попалась!
Разговор, который он немедленно затеял, хотя почти не различал ее в темноте, начался с обычных путевых расспросов.
— Откуда это вы так поздно? И одна… Стреляют же!
Женщина дула на иззябшие пальцы в бумажных перчатках и не ответила. Но Козаченко это не остановило.
— Молчите? А вот убило бы вас тут на шоссе, что бы вы тогда сказали? А? И даже никто бы не знал: кто такая? Зачем? Ну чего ради вы по фронтовым дорогам раскатываете? Да еще к ночи! В гости, что ли, к кому ездили?
Она усмехнулась:
— Хороши гости…