Смерть считать недействительной (Сборник) - Бершадский Рудольф Юльевич. Страница 8

Пламенной согласился с моими резонами. Но выяснилось, что и назад нет другой дороги, кроме открытой рокады, просматриваемой немцами насквозь.

Кто-то из бойцов предложил ломать изгороди по-за домами и проскочить затем под укрытием домишек.

Откуда только силы берутся?! — я выламывал балясины с такой мощью, какой никогда в себе не знал.

Тут к нам стали приставать раненые. Не с наших машин бойцы — у нас все оказались невредимыми, — а из других частей, шедшие своим ходом в тыл.

Кое-кто пытался говорить им, что машина и так тяжело нагружена, но я цыкнул — я все же был самый старший в звании, — и это прекратилось.

На второй машине тоже стали брать раненых: скинули с нее несколько мотков колючки.

…Вырывались мы обратно час.

По дороге, в месте более или менее спокойном (мины ложились уже метрах в ста от нас — немцы били не по нас, а просто по деревне: нас в этот момент им не было видно), орлы со второй машины увидели несколько здоровенных чушек.

— Возьмем их? — спрашивают.

— Берите, — разрешил я, — если только не задержитесь из-за этого. — Люди нашей машины ломали в это время изгородь.

— Нет, мы враз!

Вторая машина была от нас метрах в сорока. Вдруг — хлоп, хлоп! — одиночные выстрелы. Я — за пистолет, другие — за винтовки. Но видим: они свиней стреляют. Засмеялись.

Жерихов спрашивает меня:

— Зачем вы позволили стрелять свиней?

— Затем, чтобы Гитлеру не достались.

— Да нет, я не о том спрашиваю. Отстанут же люди!

— Не маленькие!

Красноармеец один — все ко мне он жался, молоденький, бледный, в руку раненный, в правую, — говорит:

— Ну и люди… Тут не знаешь, как самому выбраться, а они — о свиньях думают… Вот народ…

В глубине души я отчасти был согласен с ним. Хотя если бы сам питался так же нерегулярно, как в этой дивизии (а мы даже в штабе ее убедились, что с питанием у них дело налажено плохо), то, наверное, первый же пошел бить чушек.

Ну, ладно. Выбрались мы наконец из заварухи — уже стали попадаться стоящие на позициях легкие пушки, — вдруг Пламенной резко тормозит машину (он по-прежнему сидел рядом с водителем в кабине), выскакивает наружу. Физиономия смешная: испуганная-испуганная…

— Товарищ старший политрук, — обращается ко мне, — я забыл вас предупредить: не толкните там в кузове котелок один!

Вот чудак, нашел, о чем заботиться!

— А что в нем, — говорю ему с насмешкой, — фарфор из императорских коллекций?

Но до него не дошла моя насмешка, и он мне серьезно так:

— Нет, в нем взрыватели!

Фу, черт побери! Сколько раз мы прыгали на борт грузовика, причем прыгали и на ходу, сколько раз спрыгивали на землю, а котелок стоял у самой стенки борта! Ничего себе: «забыл предупредить…»!

А Пламенной вежливенько продолжает:

— Поставьте его, пожалуйста, поаккуратнее там.

— Нет уж, знаете ли! Держите-ка вы этот «фарфор» лучше у себя в кабине!

Тут и все вокруг рассмеялись.

Ну и шляпа!

…Только к вечеру мы получили подтверждение от других командиров, что КП первого полка, конечно, снялся со старого места (мы наскочили на отступавший артполк), но куда — артиллеристы не знали. Пламенной решил ехать обратно в саперный батальон: ведь тол и колючая проволока требовались первому полку, чтобы поставить препятствия против немецкой пехоты заблаговременно, а где уж тут было «заблаговременно»! И командование артполка, и мы нашли, что он решил правильно: не мотаться больше вдоль фронта, а вернуться сейчас за новыми приказаниями в свой саперный батальон, который, кстати, должен был находиться рядом со штабом дивизии. Мы же с Жериховым остались ночевать у артиллеристов — и у них можно было разжиться кое-каким материалом для газеты. А первый полк будем искать уж завтра.

Однако, когда мы ложились спать, Жерихов задал мне вопрос, не дававший ему, должно быть, покоя весь день:

— Товарищ старший политрук, все-таки скажите: как, по-вашему, можно считать, что я уже побывал сегодня в первом своем бою?

— Спи! — ответил я, впервые за весь день обратившись к нему на «ты». — Спи! И можешь считать, что ты сегодня впервые побывал на войне. Или с тебя этого мало?

…Таковы записи в моем дневнике за 14 августа 1941 года.

1941–1963

Смерть считать недействительной

Смерть считать недействительной<br />(Сборник) - i_007.jpg

Сейчас даже трудно представить себе, по какому только поводу не сталкивала нас жизнь с культом личности Сталина. Десятки (это я знаю только по одному фронту, а по всем фронтам Великой Отечественной войны, наверно, сотни) героев бросались грудью на вражеские огневые точки, заставляя замолкать немецкие пулеметы. Однако требовалось, чтобы реляция о подвиге дошла непременно до Сталина — лишь тогда воссияла незакатная слава Матросова. Но опять-таки только Матросова: Сталин заметил именно его. А скажем, Герасименко, Красилова, Черемнова не заметил — троих уральских коммунистов, которые под Новгородом еще до Матросова кинулись одновременно на три амбразуры, — вдумайтесь в это: по сговору! одновременно! каждый на заранее намеченную! Но о них так и продолжали знать лишь немногие, кто прочел во фронтовой газете стихотворение Николая Семеновича Тихонова…

Героев-панфиловцев, в черные дни наступления гитлеровцев на Москву отразивших у разъезда Дубосеково атаку немецких танков, было двадцать восемь. Всему миру известно, что их было двадцать восемь. Двадцать восьмого ноября 1941 года (даже день месяца совпал с их числом!) о них услышал весь советский народ. Они погибли до единого, но не пропустили к Москве врага. Помните сделавшиеся историческими вдохновившие их слова политрука Диева-Клочкова: «Отступать некуда, позади — Москва!»? И они стали насмерть…

Дольше всех из этих героев оставался в живых связной командира роты Натаров, который из-за специфики своей должности лучше остальных мог воспроизвести картину беспримерного боя.

Изобретательный и столь же безжалостный во всем, что только на пользу его газете, журналист и писатель Александр Кривицкий встретил Натарова — за считанные часы до кончины того — в госпитале, куда Натарова доставили со смертельным ранением. Кривицкий интервьюировал его, пока не записал все, что Натаров был способен рассказать.

Даже Сталина потрясла эта драматическая схватка: рота, вооруженная одними бутылками с зажигательной жидкостью, против лавины танков!..

Панфиловцы сразу стали бронзой, легендой, мрамором. Двадцать восемь, поименно. Из блокнота Кривицкого, записавшего их фамилии и имена со слов то и дело терявшего сознание Натарова, они перешли прямо в бессмертие.

Впрочем, когда спустя некоторое время в нашу среду — военных журналистов — приполз слушок, что погибло их не двадцать восемь, а меньше (не то двадцать шесть, не то двадцать пять), кое-кто, вместо того чтобы обрадоваться столь понятной в тех обстоятельствах ошибке Натарова или Кривицкого, впал в расстройство:

— Что ж это такое! Всему миру объявили: двадцать восемь, а теперь выходит, неизвестно сколько! Может, вообще лучше промолчать? — И особенно веско добавляли: — С государственной точки зрения лучше!..

И все-таки осенью сорок второго года, спустя примерно год после подвига двадцати восьми, к нам, в штаб Калининского фронта, доставили направлявшихся в Панфиловскую дивизию, входившую тогда в войска фронта, двоих чудом уцелевших из этих двадцати восьми: Васильева и Шемякина. Их везли к панфиловцам, чтобы вручить орден Ленина и Золотую Звезду Героя.

В конце концов надо было вручить им награды, уж коли случилось так, что они живы! Правда, это старались сделать как можно незаметней…

Такое отношение к уцелевшим героям в известной мере проявилось даже в том, что об их пребывании известили не всех находившихся в штабе газетчиков. Кто узнал — ладно, а кто нет — еще лучше! Но и тех газетчиков, которых все же известили, предупредили строго-настрого: до особого распоряжения не давать в газеты ни строчки об этих героях и уж тем более о том, что они живы!