Смерть считать недействительной (Сборник) - Бершадский Рудольф Юльевич. Страница 17
Полковник встал. И вдруг заговорил очень жестко:
— Да, понимаю. И вот именно для того, чтобы эта перспектива не осуществилась, приказываю вам: всю волю патриота, весь ваш талант и фантазию художника будете отныне вкладывать в то, чтобы как можно натуральнее, как можно более зримо изображать разрушенными Казанский собор, улицу Росси, Публичную библиотеку, Александринку, Аничков дворец — все, чем восхищались всю жизнь, ради чего жили, во что вкладывали душу!
Художник молчал. Тогда полковник вышел из-за стола, подошел к нему вплотную, положил крепкую правую руку на непроизвольно вздрогнувшее плечо. Должно быть, как все военные, полковник умел стремительно переключать свои настроения и даже тон.
— Так-то, батенька мой… И не думайте, что в тылу непременно легче, и не казните себя, что вас не берут на фронт. Будете казниться иначе.
Из несгораемого шкафа он достал подробный план города и альбом со схемами маскировок. Здесь было что угодно: схема устройства маскировочной сети, которую можно натянуть над зданием или даже кварталом — на ней изображалась трава или деревья, и с самолета виднелась тогда лужайка или сквер; масксети для укрытия мостов — они голубели волнами и белели барашками; схемы примерного камуфляжа стен: стены полосами закрашивались черной краской, будто здание уже сгорело и мертво; камуфляж крыш, скрадывавший их подлинные очертания, и т. д.
— Способы можете применять любые. Требование — одно: чтобы маскировка выглядела наиболее естественной, была легко восстановима в случае повреждений, а затрата материалов и рабочей силы свелась бы к минимуму. Ясно? В особенности — затрата мужской рабочей силы.
Вот так и было определено место художника Мишутина в боевых порядках гарнизона крепости, которая называлась — Ленинград.
…Свет через щелку форточки проникал тусклый, серый, какой-то как будто бы мятый — оба стекла форточки густо обросли мохнатым снегом и с наружной и с внутренней стороны. Мишутин всякий раз ловил себя на том, что, входя в комнату, машинально поворачивает выключатель у двери.
Вот и сейчас, отправив Веру и вернувшись к себе, привычно потянулся к нему рукой, хотя тока не было уже несколько месяцев. Выключатель послушно щелкнул, Мишутин снова понял бесполезность своего жеста и, так же машинально вглядываясь в нерассеивающийся сумрак комнаты, неожиданно увидел ее словно впервые. Боже мой, да это же пещера! Неужели ему все-таки — и Вера права — придется остаться в ней одному? А они когда-то мечтали еще о третьем, они решили тогда: это будет обязательно сын…
Громко тикали большие стенные часы.
Спустилась ли Вера уже с лестницы?
Остановился перед часами и в такт маятнику начал притопывать ногой. Однако каждый раз опускал ступню на долю секунды раньше, чем маятник доходил до вершины.
Нет! Нет! Он неправильно сделал! Надо самому тоже идти на улицу! А вдруг она не дошла до булочной? Часы отстают, наверно. Не может быть, чтобы прошло только пять с половиной минут с тех пор, как он вернулся в комнату. Как медленно качается маятник! Да, да, очень возможно: от холода увеличивается трение частей, и часы начинают отставать. В конце концов, он не механик, он не обязан знать, почему это так, но то, что это именно так — вполне возможно. Даже обязательно!
Не прошло и семи минут, как он выбежал из квартиры.
Слава богу, Веры на лестнице не оказалось. Все-таки сошла, все-таки оказался прав он, а не она! Ни разу в жизни еще она не оценила свои силы — всегда преуменьшала их, скромница родная!
Наконец-то у Мишутина впервые за день отлегло от сердца. Плотно запахнув воротник, он толкнул тяжелую парадную дверь на улицу, навалившись на нее всем телом.
И тут же увидел жену.
Она лежала на тротуаре у конца их дома, уткнувшись ничком в сугроб, но и при этом не выпустив из рук авоськи. Авоська была пуста. Ветер трепал пушистые пепельные волосы, выбившиеся из-под платка, и заметал их снегом. Неестественно была подогнута подвернувшаяся при падении левая нога.
Сознание Мишутина зафиксировало все это сразу: и то, что Вера мертва; и то, что умерла, так и не дойдя до булочной; и напряженную неестественность позы. А поверх всех этих мгновенных мыслей страшной тяжестью легла такая: как же я зачерствел, что так четко все это вижу и понимаю сейчас. Это же Вера.
И тогда Мишутин закричал:
— Верушенька!!
Но она была уже мертва.
Пожилой старший политрук с забинтованной головой, проходивший в это время, тяжело опираясь на палку, по тропинке, протоптанной в снегу посреди мостовой, обернулся, увидел все, что произошло, и через сугробы приблизился к Мишутину, старавшемуся оживить жену. Молча отдал честь покойной, а потом, минуту обождав, глухо сказал:
— Давайте помогу отнести в дом. Вам одному не справиться.
…В этот день Мишутин впервые с начала войны сел снова за мольберт. Холст на подрамник был натянут еще с субботы, двадцать первого июня: он думал как раз с воскресенья начать писать портрет жены. Как невозвратно далеко теперь была та суббота!
Двенадцать дней спустя, возвращаясь домой из штаба МПВО, куда Мишутин относил очередной эскиз маскировки, уже около своего квартала, он почувствовал, что у него нет сил сделать следующий шаг.
Он сел в сугроб. Сугроб был слежавшийся, сидеть было очень жестко и холодно. Захотел подняться и хотя бы дойти до дому, но не смог. И не у кого было попросить, чтобы помогли встать — улица была совершенно пустынна.
Тогда он понял, что это — смерть.
Однако минут через десять из подъезда его дома вышла какая-то женщина.
Когда она поравнялась с ним, он окликнул ее.
— Вы меня? — опросила она. Он окликнул ее еле слышно, он и сам это знал, но говорить громче был уже не в состоянии.
— Да, — напрягаясь, повторил Мишутин. — У меня к вам просьба. Вы меня знаете — я художник Мишутин, с третьего этажа, квартира под вами.
Женщина кивнула головой. Да, она знала его, они жили в одном доме много лет.
— Так вот… — Мишутин с трудом проглотил комок, вдруг вставший в горле и мешавший продолжать. — Я сейчас умираю. У меня к вам просьба. Я сегодня закончил картину — она стоит в моей комнате на мольберте, дверь открыта. Вы возьмите ее и отнесите, если сможете, куда вам будет ближе — в райком или райсовет. Передайте: художник Мишутин приносит ее в дар народу. Сделаете?
— Зачем же я ее буду относить? Вы сами ее отнесете. Вы ошибаетесь, что умираете. Умирающие так ясно не разговаривают.
Но Мишутину было мучительно трудно продолжать разговор — шевелить губами, слушать, что возражает женщина. Хотя она, конечно, делает это из лучших побуждений. Голова была совершенно пуста и в то же время нестерпимо тяжела. И гудела, гудела, гудела.
— Не спорьте, пожалуйста, со мной, мне трудно возражать. Я не ошибаюсь — я умираю. Обещаете?
И столько убежденности было в медленном шепоте художника, что женщине — закаленной и прошедшей уже через все испытания ленинградке — и той стало не по себе. Она неожиданно всхлипнула совсем по-бабьи:
— Милый вы мой… Товарищ Мишутин!.. Да обождите умирать хоть минут десять, я схожу за санками. У меня в квартире одна соседка еще жива, мы вас до дому все-таки дотащим. А? Не умрете? Продержитесь, дорогой! Я быстро!
Мишутин не ответил. Женщина увидела, что у него закрылись глаза.
— Голубчик, так нельзя! — Она его потормошила. — Слышите, не надо. Я, правда, быстро.
— Ну хорошо, идите. — Мишутину больше всего хотелось, чтобы она перестала его тормошить. Да и сугроб перестал казаться жестким, и почему-то стало теплее. — Идите, я постараюсь… не умирать.
Но когда женщина спустя четверть часа вернулась с соседкой и санками, он уже не дышал.
С тех пор в приемной одного из райсоветов Ленинграда на самом видном месте висит привлекающая внимание всех своею яркостью и некоторыми резко бросающимися в глаза несообразностями, но тем не менее на редкость живая небольшая картина.