Дань кровью (Роман) - Юнак Виктор. Страница 54
— И сколько же это ты живности изничтожил, старик?
— Ты о тулупах? — удивился дед Йован. — Какая же это живность. Козы, овцы…
— Самая что ни на есть настоящая живность. Это же великий грех: для ублажения своей плоти умерщвлять другие живые существа.
— А ты что, прикажешь нам, как неразумным зайцам, одною капустой и морковью питаться?
— Не такие уж они и неразумные, коль раскусили корысть капусты с морковью.
— И ты серьезно никогда не вкушал звериной плоти? — недоверчиво посмотрел дед Йован на своего гостя.
— И нисколько об этом не сожалею.
Дед Йован удивленно покачал головой, встал, подошел к окну, приоткрыл его и выглянул на улицу.
— Метель какая! Не поймешь — день сейчас, иль уж мрак его одолел.
Он закрыл окно, повернулся и пошел к богомилу, внимательно оглядывая его, словно некую диковинку.
— Что ж вы за люди такие, богомилы?
Зародившееся в X веке в Болгарии еретическое религиозное течение богомильство в конце XIV века уже изживало себя. Богомилов все это время преследовали, изгоняли, а то и сжигали на кострах. Причиной всему были их серьезные отступления от догматов общепризнанной церкви: богомилы проповедовали идею о двух творцах — Боге, созидателе духовного мира, и дьяволе, созидателе мира материального; они не признавали креста, крещения и икон; у них не было ни ряс, ни церквей, ни тайны исповеди — грешник исповедовался перед всей общиной и вся община сообща отпускала ему грехи; не было у богомилов и церковной иерархии — все члены богомильской общины были равны между собой, а во главе ее, как первый среди равных, стоял дед… За все эти богохульства и были гонимы богомилы, которые к XIV веку остались разве что на небольшой территории Боснийской бановины, зажатой с двух сторон католической Венгрией и православной Сербией. И не просто остались. В Боснии богомильство (неофициально, конечно, поскольку и само богомильство не было официальной религией) считалось чуть ли не государственным вероисповеданием, поддерживаемым самим баном. И все потому, что богомильский дед, в отличие от католических и православных церковников, никогда не претендовал и не посягал на мирскую королевскую власть…
Снова послышался, на этот раз уже радостный, собачий лай. Через некоторое время появился и Милко, неся на плече кого-то завернутого в тулуп и платки. На удивленный молчаливый вопрос деда Йована, Милко, положив свою ношу на сундук, возбужденно замахал руками:
— Опять Караман волков учуял. Вовремя всех переполошил — волки-то вот за ней тянулись, того и гляди разорвали бы. Я поспел в последний момент. Одного пришлось прирезать, другого Караман задрал, остальные назад подались… Дедушка, — Милко на некоторое время замолчал, не спеша снял свой тулуп, подошел к Зорице и освободил ее от платков, — это Зорка… Она без сознания. Как бы не перемерзла.
Открыв глаза, Зорица увидела над собой низкий, деревянный потолок. Осмотрелась вокруг: она лежала в крохотной каморке на постеленных на земляном полу козьих шкурах. Укрыта она была теплым овчинным тулупом. Каморку освещало небольшое оконце с натянутым на раму бычьим пузырем, а потому было почти темно и, к удивлению, тихо, ни один посторонний шум не проникал сюда. Зорица приподняла голову, пытаясь в этом полумраке отыскать свое платье, но в это самое время открылась дверь и в каморку вошел, как показалось девушке, огромный седой старик, с длинными взлохмаченными волосами и не менее длинной бородой. Зорица испуганно вскрикнула и сжалась под тулупом.
— Очнулась?! — Зорица услышала в скрипучем голосе старика радостные нотки. — То-то Милко обрадуется.
— Милко? — вздрогнула девушка.
— Милко, — подтвердил старик. — Хлопотали мы с ним над тобой один Бог ведает сколько. И растирали настойками, и отпаивали травами, и заговаривали, а ты все никак. Померла, да и только. Пойду его обрадую.
Старик собрался было выходить, но вспомнил, что в руках у него было платье девушки. Он снова повернулся к ней и бросил ей одежду.
— Держи одежку. Стала лучше, чем была.
— А узелок? — вырвалось у Зорицы. Она вдруг вспомнила про деньги.
— Какой узелок? A-а, цел твой узелок. Что с ним станется.
Старик вышел, и едва Зорица успела одеться, как в каморку вбежал взволнованный Милко. Еще у порога он сбросил с плеч огромный, тяжелый тулуп, и уже через мгновение Зорица чуть не задохнулась в его объятиях.
— Что случилось, Зорка? — когда первый порыв радости немного улегся, встревожено спросил Милко, все еще обнимая Зорицу за плечи.
— Я ушла из дому.
— Как?! — Милко чуть отстранился, чтобы лучше видеть лицо девушки.
— Так. Батюшка хочет выдать меня замуж. А я сбежала. Перед самой свадьбой.
— Зачем? — В голосе Милко послышался испуг.
— Я хочу быть только твоей.
— Но это невозможно, Зорка! — Милко поднялся на ноги. Каким большим и сильным показался он в этот момент Зорице.
— Почему, Милко?
Милко посмотрел на нее своими большими глазами. Она протянула к нему руки, и он бережно взял ее маленькие ладошки в свои, огрубевшие от работы, сильные мужские ладони. Она поднялась, опираясь на его руки, и прижалась к нему, глядя в его глаза.
— Почему, Милко?
— Нам лучше расстаться, Зорка.
— Почему, Милко? Ты меня больше не любишь?
— Потому… потому что я пастух, влах, а ты — дочь свободного себра. Потому что закон против нас.
— Я не боюсь законов.
— Но нас не имеет права обвенчать ни один поп.
— Я согласна жить с тобой невенчанной.
— Но ведь Бог…
— Бог может покарать меня уже за то, что я ослушалась воли родителей и сбежала из дому. Я не боюсь Бога.
— Не говори так. — Милко испуганно взглянул вверх и перекрестился.
— Я не боюсь Бога, — еще более решительно произнесла Зорица.
— Но ведь если ты станешь моей женой, то станешь такой же бесправной влашкой, как и я, — начал сдаваться Милко.
— Ну и пусть.
— И дети наши будут бесправными влахами.
— Я знаю.
— Тебя, в конце концов, если узнают, что ты стала женой влаха, могут сжечь на костре.
— А если я не стану твоей женой, я сама брошусь в костер. Я готова и к этому. Я люблю тебя, Милко. Ради тебя я готова на все. — Она потянулась своими влажными губами к его губам и, встретившись, они слились в первом, таком сладком и долгом поцелуе.
Потом она, влекомая еще неведомой ей страстью и порывом, сгорая от любви и желания разом покончить со своим прошлым, прижалась к Милко и упала на козьи шкуры, увлекая за собой любимого.
Милков дед, шестидесятилетний Йован, испугался не на шутку, узнав о необдуманном поступке внука. Милко был единственным его внуком и вообще единственным близким и родным человеком (Радован, его сын и отец Милко, случайно погиб, сорвавшись с кручи в бездонную пропасть, мать его умерла еще раньше от лихорадки, а жену свою он уже и не помнит, когда схоронил), и старик очень боялся его потерять. Но что будет теперь?
В растерянности, давно уже не свойственной старикам его возраста, дед Йован подошел к углу с иконой и упал на колени, зашептав пересохшими губами:
— Прости, Господи, заблудшие души. Не ведают они, что творят, ибо еще дети малые.
Милко подошел к деду и опустился рядом с ним на колени.
— Дедушка, но что же мне делать? Ведь и я люблю ее.
— А коли любишь, так и бери ее себе в жены, — словно осененный после молитвы Божеской мыслью, дед Йован решительно поднялся и помог встать внуку. — Коли девка ради тебя от своих родителей отрекается, то женой она будет преданной.
Милко оглянулся на сидевшую на сундуке и плакавшую Зорицу.
— Но ведь брак без венчания — богохульство, а мы и так уж грешны.
— А чем тебе этот старик не поп? — кивнул дед на богомила, и тот впервые за все это время удовлетворенно зашевелился на своей треноге.
— Какой он поп, — махнул рукой Милко. — У него даже рясы нет. Да и церкви…
Но это еще больше оживило богомила, он даже встал и немного прошелся для вящей убедительности: