Интернат (Повесть) - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 10
Учитель спрашивает, как у нас дела, и Гражданин отвечает, что дела у нас замечательные.
Нина Васильевна спрашивает, не хотим ли мы посмотреть книжки — ими до отказа завалены соты разместившихся вдоль стен старых шкафов, и Погоня отвечает, что еще лучше посмотреть альбом семейных фотографий; «Есть очень любопытные».
Потом нас приглашают к обеду. Плугов жмется, бормочет, что мы уже пообедали, однако Гражданин наступает ему на ботинок, как на язык, и заявляет, что пообедать — это неплохо. Это мы с удовольствием.
И жрет, зараза, действительно с удовольствием. Супчики, винегретики, кролика, что там еще? Голос крови. Достойный, хотя и незаконнорожденный отпрыск рабовладельцев. Я тоже храбрился, поддерживая разговор с Учителем, который пил в кровати чай. Плугов чуть слышно скребся в дальнем углу стола.
В разгар трапезы раздался звонок в дверь, такой же оглушительный, как наш.
— Бабушка! — испуганно прошептала Нина Васильевна.
— Бабушка! — радостно завопила Татьяна и понеслась в прихожую.
Мы ее еще не видели, но слышали, как она в прихожей объявила внучке, что к какой-то Варваре Евдокимовне ее посылали совершенно напрасно. Та жива-здорова и даже больше того — смылась в церковь послушать нового батюшку.
— Батюшку, батюшку, — передразнивала она кого-то, переобуваясь, видать, в домашние тапочки. — Смолоду за парнями бегала, и теперь туда же. Ба-а-тюшка, я ваша тетушка…
Ну-ну.
Бабушка шагнула в комнату. Древняя старуха с неожиданно черными бровями и с двумя лунками блеклой дождевой водицы под ними.
Не пей, братец Иванушка, из копытца, козленочком станешь… Смесь ведьмы и синеглазой Погони.
Увидев нас, обрадовано замерла, сделав полную полевую стойку:
— Здрасьте. Я — бабушка. В этой семье меня называют бабкой Дарьей…
(«Мама!» — взмолившийся голос Нины Васильевны. «Мама!» — выздоравливающий смех Учителя.)
— В этом доме меня называют бабкой Дарьей, — невозмутимо констатировала бабка Дарья. — Приличный народ зовет меня Дарьей Петровной. Как зовут вас, мне скажет Таня. Я тугоуха, и разговаривать со мной нужно погромче…
Мы это давно поняли. Еще лучше — помалкивать…
Бабка Дарья внимательно осмотрела застолье и сказала, что в доме, где есть девушка, молодых людей надо встречать с вином. Быстренько мотнулась в соседнюю комнату и возвратилась с двумя бутылками муската.
И был пир.
Как ни странно, рядом с бабкой Дарьей даже Плугов вскоре почувствовал себя свободным человеком. Гражданином. Гусаром. Гражданин же вообще распоясался; пустили козла в огород. Все вокруг пело, хохотало и плясало — я с Ниной Васильевной, Гражданин с Таней, Плугов, естественно, с бабкой Дарьей. Опершись на локоть, Учитель наблюдал за нами с кровати и тоже чистенько, по-стариковски смеялся.
Собственно говоря, пир начался со скандала. Притащив две бутылки вина и поставив их при общем напряженном молчании на стол, бабка Дарья еще раз ознакомилась с нашими постными физиономиями, а заодно и с нашими постными тарелками, и неожиданно обрушилась на сына и Нину Васильевну;
— Чему вы их учите? Я спрашиваю, чему вы учите молодых людей? Чистописанию, чистосъеданию и чистомолчанию…
— Бабка Дарья абсолютно права, — взвилась Погоня. — Это же сплошное чистилище, а не школа. Чистилище номер два, — уточнила она для Плугова.
— Мама! — обреченно оборонялась Нина Васильевна.
— Нет, кто же научит их смеяться, любить жизнь, пить вино и ухаживать за женщинами? Или все это вы предоставляете улице? Я уверена: никто из них не сумеет красиво открыть бутылку вина и, скажем, пригласить Татьяну к вальсу.
Тут бабка Дарья дала промашку. Не знала она, что кровь в жилах Гражданина с коньячным душком, как не знала и того, что он сам был улицей, хулиганским кварталом, который приличный народ обходит третьей дорогой.
Сама собой завелась радиола, и стареющий изгой, отставной кровосос России повел в эмигрантском танго случайную диву Парижа…
Так начался пир, так начались гражданство Плугова и анархия Гражданина.
Ах, бабка Дарья! Она сидела за столом и зорко следила, как лежится Учителю. Она плясала — ногами, глазами, плечами — и все равно следила, как там Учитель. И когда выходила из комнаты, тоже оставалась здесь, у изножья кровати. Нина Васильевна, ухаживая за нами, ухаживала за Учителем. Да и гости, наверное, были званы для него.
В доме болезнь. Многолетняя болезнь одного, ставшая болезнью всех. Она проглядывала даже сквозь здоровый — обожжешься! — румянец Татьяны: в том, как переглядывалась она с матерью, как по первому движению отца стремглав летела к кровати.
И пир был немножко с болезнью, хотя мы это поняли не сразу.
Подошел вечер. Нина Васильевна, попрощавшись с нами, заспешила в вечернюю школу, у нее были уроки. Выждав дистанцию, порхнула в дверь Погоня. Передала нам с порога прощальный привет, и Плугов понял, что у нее свидание. У нее еще будет прорва свиданий, куча парней (с двумя или с тремя мы будем знакомы), двое мужей, но Плугов в их число так и не прорвался: все кружит.
Правда, никто его туда и не приглашал — вот еще в чем загвоздка…
Мы тоже стали собираться домой, но Учитель удержал нас, попросил посидеть немножко с ним. Свет не включали, в комнате стояла полутьма, в полутьме шуршала бабка Дарья, присмиревшая, бессловесная. На время болезни Учителю были отпущены на день две сигареты — не больше. Одну выкурил утром, сейчас настал черед для второй. Церемония второй сигареты: придвигаем к постели стул с пепельницей, бабка Дарья извлекает из шкафа пачку «БТ» и спички. Учитель прикуривает, и огонь резко освещает прикушенные щеки, смеженные глаза, чуть вздрагивающие пальцы. Затягивается, прислушивается к себе:
— А ведь, знаете, на фронте не курил, три года воевал и не курил, потому и жив остался.
— Какая же тут связь? — удивился я.
Учитель несколько раз затянулся, вновь с наслаждением прислушиваясь к себе, словно дым благодатно омывал ему самые дальние раны, и только затем повернулся к нам:
— Прямая. Положенную мне махорку отдавал товарищам по отделению. Те делили ее между собой и приговаривали: эх. Учитель, надо, чтоб ты и в этом бою выжил, все лишним табачишком побалуемся. В самом деле — убили б меня, и добавки б у ребят не было, а курящему человеку на войне крошка махорки бывает дороже крохи хлеба. Крошкой хлеба сыт не будешь, крошка махры — это, я вам скажу, праздник. С листом ее да с дымком, да с крепким словом…
Учитель вновь затянулся, вслушиваясь в свой праздник, передохнул:
— Табак перед боем давали, как и водку. Так и выжил — на благословениях. Отделение, можно сказать, трижды сменилось, а я живой. А вот в плену и курить нечего было, и карали за курение, а все равно закурил.
— Ты бы что-нибудь повеселей. Валя, — осторожно отозвалась бабка Дарья, и Учитель замолчал, затянулся и протянул пачку Гражданину:
— Вы закурите, Развозов.
— Валентин Павлович…
— Да чего уж там. Я весь вечер слышу, как от вас «Севером» тянет. Когда вас, не дай бог, переведут на две сигареты в день, вы тоже за версту табак почуете. Думаете, за здорово живешь пехота мне бессмертье выпросила. Знала, за что просила. Баш на баш… Тебя пугает слово «бессмертье», мама? — повернулся он к затянувшемуся темнотой углу, где опять тревожно завозилась бабка Дарья. — Я шучу, ты не волнуйся. А бессмертье — хорошее слово, только в нашем обиходе бесполезное…
Опять затянулся, и Гражданин тоже важно запыхтел сигаретой. Цену табаку знал и он. Два бычка в день — здоровая, повседневная норма Гражданина.
Уходили из гостей, когда на улице совсем смеркалось. На пороге бабка Дарья расцеловала каждого, а Гражданину вдобавок сунула какой-то сверток — позже, на тротуаре, мы обнаружили, что это пирожки с капустой. Мы лениво брели по пустому асфальту, под тусклыми звездами, что то пропадали, то вновь всплывали в черной, осенней воде меж обломками плоских, прессованных туч, неудержимо двигавшихся по всему огромному, еще не схваченному ледоставом позднего ненастья небу. Легкая элегия синих глаз, которая, что там скрывать, теплилась в каждом из нас, и очень реальный, здоровый вкус поглощаемых под звездами пирогов с капустой: хорошо возвращаться из гостей, когда тебе шестнадцать, а если точнее — когда ты вообще человек без возраста, а значит, и без заката, без старости, когда ты бессмертен. Тебе уже ведомо, что было до тебя, но из всего, что будет с тобою, твоя мудро наученная кем-то душа прозорлива только к добру.