Интернат (Повесть) - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 13

Это Коля Бесфамильный, самый последовательный из всех несовершеннолетних агностиков.

— Смысл уже в том, чтобы процвесть. Процвесть, а не просуществовать. Процвесть и, как сказал поэт, общий привет, — кипятился губастый (почему-то все заики — губошлепы) Гражданин. Гражданин всю жизнь рвался к цветению, и на тридцатом году, раньше, чем у кого-либо из нас, его голова действительно зацвела, как полевая ромашка; желтенькая, голенькая макушка и подвядшие лепестки вокруг.

Мы драли горло, не могли найти общий язык, потому что каждый слушал себя, удивлялся себе и аплодировал себе. Возраст: самовыражение, самонаряжение и чужие обноски. Какая ж каша должна была пыхтеть в единственной слушающей голове — голове Плугова! Котел в разрезе — так можно было бы назвать это необычное пособие.

Присутствие Гражданина вносило некоторое разнообразие и в жизнь наглядных пособий. Никакой спор не мог занять его непоседливую натуру целиком, с руками и ногами, и в ходе петушиных баталий он развлекался еще тем, что подрисовывал на географических картах несуществующие морские пути и целые города. С его легкой руки в центре Аравийской пустыни возник город Парнокопытск, уютный, зеленый, с тенистыми садами и парками, с обильным урожаем пенсионеров на крашеных купах садовых скамеек, и существует, поди, до сих пор, несмотря на все ближневосточные катаклизмы…

* * *

Однажды, когда Плугов действительно оформлял интернатскую стенгазету «За незыблемые знания», мы скопом придумали какую-то удачную подпись, и на следующий день, осматривая газету. Учитель сказал нам, стоявшим тут же, у своего детища: «Почему бы вам не написать в районную газету про безобразия с нашими мастерскими? Думаю, получилось бы и польза была б».

Местные строители лет пять строили интернату мастерские «для политехнического образования воспитанников» и никак не могли соорудить их. Безобразие, конечно, но такое привычное, что не трогало зрелых районных публицистов. Но мы были незрелы, наше авторское тщеславие было разворошено, как тлеющие угли, и воспламенить его ничего не стоило. Достаточно было легкого дуновения будущей районной славы.

В тот же вечер приступили к делу. Однако нет более бесплодных мук, чем муки коллективного творчества. В каждом из нас клубились неясные, хотя, без сомнения, выдающиеся, полные убийственного сарказма силлогизмы и выражения, но малейшие реальные проявления их встречались соавторами не менее убийственным, уничтожающим смехом. Гражданина тянуло к изысканной иронии: «Говорят, Колизей построили за два года…» Ха- ха. Бесфамильного тянуло к философским глубинам: «Надо учесть, что эта бесхозяйственность творится на глазах у подрастающего поколения…» Ха-ха. Плугова тянуло спать.

Мы ушли из комнаты поздно вечером, измученные и разругавшиеся. На полу остался ворох истерзанной бумаги. И ни одного выражения. Коллективом равноправных сочинять невозможно, зато очень легко отвергать — таков урок злополучной ночи.

Наутро, в воскресенье, поднялся в комнату один, написал, как бог на душу положил, заметку за четырьмя подписями и с названием «Памятник бесхозяйственности», показал ее в спальне сибаритствующим соавторам. Был жестоко осмеян за банальность, вложил заметку в конверт и отправил в редакцию.

Через неделю «Памятник бесхозяйственности» был опубликован районной газетой и стал бестселлером интерната.

Еще недели через две бессменная почтальонша, знавшая весь интернат в лицо — нигде почтальонов не встречают так, как в армии, в детдомах и интернатах, — вручила нам по желтенькому квитку денежного перевода. В квитках значилась сумасшедшая сумма — 90 копеек. Мы взяли свои новенькие, недавно полученные паспорта и, отпросившись у воспитателей (небрежно: «Нам за деньгами сходить надо»), отправились на почту. Соавторы были как шелковые.

Представьте, как хмыкнула молоденькая, почти наших лет почтовая служительница, когда четверо лоботрясов предъявили ей к оплате желтенькие листки с одинаковой суммой — 90 копеек. Но нас ее ирония не злила. Мы были неуязвимы и великодушны. Она писала, склонившись и покусывая губки, а мы, облокотившись на стертую, с залысинами, стойку, торчали перед нею, и ее окрашенная, стриженая, похожая на цветок верблюжьей колючки головка чуть-чуть кружила головы. Деньги, женщины…

Никто из нас денежных переводов еще не получал.

— На кино, — прыснула она, выложив на стойку четыре стопки мелочи, но в кино с нами идти отказалась.

Не беда! Были бы деньги.

Деньги просадили в ближайшей кондитерской — как раз по четыре пирожных.

— Отчаливаем? — с сожалением сказал Гражданин, когда и деньги, и пирожные были истреблены. Мы покинули крохотную «стоячую» кондитерскую и не спеша, с тошнинкой во внутренностях двинулись домой. Мы находились тогда в возрасте, когда деньги на сласти уже не тратят — думаю, что и в стоячей, тесноватой для нас кондитерской мы, не замечая того, выглядели не менее нелепо, чем на почте. То был, наверное, почти необходимый, неминуемый рецидив детства. Корь в шестнадцать лет.

Кончалась осень, на улицах жгли листья, и воздух в городе чуть-чуть горчил. Мы были сыты, в столовую торопиться незачем, и мы лениво брели от костра к костру. В отличие от гонорара фимиам в тот день воскуривался в неограниченных количествах.

В интернат вошли со стороны мастерских. Памятник бесхозяйственности стоял как ни в чем не бывало. Никаких изменений…

* * *

В комнату с наглядными пособиями Учитель не заходил, но его влияние здесь было несомненно. Да и его присутствие тоже. Плугов собрал по интернату негодный, заклекший пластилин — этих отходов было навалом, особенно в младших классах, выудил у завхоза двадцать пачек нового, хорошего пластилина, смешал все это, прогрел, перемесил, как тесто, и из получившегося невообразимо пестрого материала стал лепить голову Учителя. Работа ему нравилась, он часами топтался возле нее, мурлыча что-то под нос. Увлекшись ею. Плугов задерживался в комнате допоздна, иногда до рассвета. Воспитатели смотрели на это сквозь пальцы. Они не одобряли причуду Учителя, невесть за что и для чего выделившего подростку служебную комнату, считали, что любое отгораживание в таком сложном детском коллективе, каким является интернат, вредит делу воспитания, что воспитуемый должен быть денно и нощно на виду у воспитателя («Контроль и еще раз контроль!» — любимая формула нашей старшей воспитательницы, сухопарой белоглазой дамы с поэтическими склонностями). Большинство из них были уверены, что из этой затеи ничего путного не выйдет, что это пустая и даже сомнительная трата полезной площади, но с Учителем предпочитали не связываться — и директор Антон Сильвестрыч в первую очередь. По этой причине Плугова оставляли в покое, даже если он злостно нарушал режим.

Тем не менее однажды, когда Петр Петрович во время своего дежурства в третьем часу ночи заметил свет в одном из интернатских окон, он пришел из дежурной комнаты, располагавшейся в спальном корпусе, к школьному подъезду, разбудил сторожиху, та отворила ему парадную дверь, и Петр Петрович поднялся в потемках на третий этаж, вошел к Плугову и сделал ему, безответному, порядочную выволочку. Что это, мол, за безобразие, оборзели, мол, до последних пределов, третий час ночи, мол, а они все дурью мучаются.

Не сомневаюсь, что Петр Петрович употреблял множественное число, присовокупляя к Плугову и нас троих, и, возможно. Учителя.

И вообще представляю, как мило они поговорили втроем: Петр Петрович, Плугов и Учитель, уже проглядывавший сквозь хаотическое, магматическое месиво Володиного стройматериала. Цирковой круг, усердное столпотворение зверья…

На следующий день Петр Петрович начал урок с подсчета, какой ущерб нанес в минувшую ночь воспитанник Плугов родному государству. Речь шла о потерях электроэнергии, благо по физике мы как раз изучали электричество. По своему обыкновению Петр Петрович производил расчеты на доске. Плугов сидел, уткнувшись в тетрадь. Класс угрюмо молчал. Скрипел и крошился мел в толстых, не для мелков предназначенных пальцах Петра Петровича. Акробатическая, головокружительная вязь формул и цифр, которые, как известно, могут связать всех и вся в этом мире, даже, казалось бы, несоединимое, даже, казалось бы, грешное с праведным. Что им, формулам, Гекуба? Кульбит, еще кульбит. Петр Петрович сосредоточен, как канатоходец. Сейчас поставит точку, с торжествующим видом обернется к публике и, удовлетворенно отряхивая белые от мела — действительно, как у канатоходца, — ладони, спросит: